Жуки с надкрыльями цвета речного ила летят за глазом динозавра — страница 26 из 54

— Ну как там оно, на том свете?

— Да так, — пожал плечами домовой и снова вздохнул.

После той ночи домовой больше не появлялся. А отец ушел в запой на месяц. В конце месяца приехала скорая откачивать его: кричал он и за сердце хватался.

Годы шли. Отец все ходил в отдел спиртных напитков в магазин на улице Марии Авейде, а если заводились в кармане деньги — в рюмочную. Приставал к людям, плакал, выходил поздней ночью на улицу и, говорят, выл на луну. А потом начал кашлять кровью, и врачи забрали его в больницу.

Лежал он в хирургическом отделении, в палате, которую медперсонал между собой окрестил «умиральной ямой». Здесь сидели на койках туберкулезники — алкоголики и бездомные. Не стесняясь медсестер, они пили водку, а по ночам курили в форточку. Каждый день кто-нибудь в тесно заставленной койками палате вдруг заливался пьяными слезами или хватался за ремень, чтоб повеситься.

Месяц отец провел в этой палате, среди немытых человеческих тел. В нашем дворе бабки ему сочувствовали: дрянь человек, но и такого жаль. Однако отцу такая жизнь была не в тягость, даже нравилась. «Даже толще стал на больничных харчах!» — радовался он, трогая жирок на животе.

А через месяц врачи сделали отцу операцию, наказали раз в полгода делать флюорографию и отпустили на все четыре стороны. Отец всем хвастался: «Излечился я!» — а флюорографию так не разу и не сделал.

Неверной походкой бродил отец по Металлургу еще целую вечность. Кашлял, селил к себе квартирантов, пил с ними и ругался, хватался за нож. Пока однажды ночью, в январе, не замерз на крыльце подъезда. Отца положили в гроб — и его зеленые глаза наконец перестали беспокойно блестеть.

Когда со смерти отца прошла вечность и я забыла путь в тихий район Металлург, мне попалась чудесная весть про священника Гаврилова. Это было задолго до того, как в Европе свирепые маклауды стали резать светлокожих младенцев, а наводнения стирать с планеты города.

Вы видели фотографию священника Гаврилова? Какие ясные, полные светлой печали у него были глаза. А между тем на фотографии запечатлен был очень пьяный человек (у него в крови обнаружили 1,5 промилле алкоголя, когда задержали). Священник Гаврилов, настоятель храма Сергия Радонежского, был сфотографирован вскоре после того, как на внедорожнике врезался в фуру. Говорят, когда открыли дверь его автомобиля, священник был без сознания, а придя в себя, объявил, что в машине у него «три лиона» денег. Были ли деньги или нет — доподлинно не известно, а вот бутылки из-под водки в салоне имелись, и было их довольно много — почти, так сказать, «три лиона».

Прихожане его церкви, узнав, что натворил батюшка, не могли поверить. «Да что вы, он хороший, он бедным всегда помогал!» — божилась маленькая старушка. «Батюшка, что же с тобой случилось?» — сочувственно вздыхала другая пожилая прихожанка. «Да мало ли какие проблемы у человека были… — оправдывал его коллега-священник. — У него семья, дети, всякое могло произойти».

Лично я верю, что священник Гаврилов был прекрасным человеком. В это нетрудно поверить, если знаешь граждан Империи зла как облупленных. Вот только никто не знает их как облупленных, и даже сами они в большинстве своем мало что понимают о себе. Мир видит только наши поступки, а не наши ясные, полные светлой печали глаза.

Некровные узы

О том, что бабуля Мартуля и дед Николай не родные мне по крови, я узнала, когда было мне на это уже наплевать. Тогда-то я и поняла, о чем думала мать, когда вечность назад апатично смотрела на пустырь и пила ячменный кофе. Мать не знала, где ее истинное место в мире: нельзя быть на своем месте, не зная, кто твои настоящие сородичи. Бабуля Мартуля не передала ей свою стать сильной породистой кобылицы, но неизвестные сородичи подарили матери волосы цвета солнца и скулы потомков Чингисхана — дикую кровь, смешанную из неведомых ингредиентов, из солончака азиатских степей и золотистой смолы поморских сосен. Где мои настоящие сородичи? — теперь моя очередь была задаваться этим вопросом. Мое родство с миром людей приобрело странные свойства. Родство могло вдруг проступить в каждом из встреченных мною людей, вон тот прохожий мог оказаться моим двоюродным братом, а тот старик — моим прадедом. Кровную связь можно было почувствовать с любым человеком, мой геном проступал то в одном монгольском лице, то в другом славянском — как элементарная частица, совершающая квантовые скачки. Они были повсюду и нигде — мои настоящие сородичи, по неизвестной причине бросившие меня одну в этом мире.

Чужая по крови старая женщина рассказывала мне сказку про говорящую сосну, кормила борщом и не дала пропасть.

Давным-давно семнадцатилетней Мартуле сказали: «Теперь ты военнообязанная», — и послали трудиться стрелочницей на железнодорожной станции. Она ходила на станцию босиком, на рассвете. С востока летела оранжевая звездная пыль на планету — это вставало солнце, в степи оно казалось гигантским и заливало степь заревом.

По ночам громыхали орудия — фронт был совсем близко. Ульяна Прокопьевна, моя неродная прабабка, стонала — снилось ей нехорошее под шум войны. А Марта засыпала молодым беспечным сном до самого утра. Утром — снова на станцию.

Приезжал на станцию Сашка Горшков. Был он улыбчивый, на баб заглядывался и служил по продовольственной части — заведовал разгрузкой продсостава, что раз в неделю привозил еду, керосин и спички. Марта шла по шпалам, а Сашка стоял на насыпи и курил — ее ждал. Она подходила — и он совал ей банку сгущенки: «Ешь, тощая какая». Хотел целовать, но она не давалась. «Я же не просто так, я женюсь!» — обещал Сашка и обещание сдержал. Окончилась война — и он увез ее в далекий Город на Волге, в дом, где жила его мать.

Марта с мужем устроилась под окном, на мешках с барахлом. Когда засыпал Сашка, она смотрела, как за оконными стеклами медленно падает снег, слушала храп свекрови и чувствовала тяжесть на сердце, словно ей обручем больно стискивали грудную клетку. Она тосковала по теплым зимам Донбасса.

Марта устроилась в трамвайное депо. Деревянные двухэтажные дома льнули друг к другу, когда она шла мимо них ранним утром на смену.

Через два года Сашкина мать сказала: «Видать, не родит уже жена твоя», — грязно хмыкнула и пошла в театр работать поломойкой.

С тех пор Сашка задумываться начал и водку пить. Стал неделями пропадать: то у одной женщины поживет, то у другой, то у третьей. Соседка-старушка как-то подозвала Марту и шепотом сказала:

— Милая деточка, съезжай отсюда, он уже твое пальто собирается пропивать.

Марта завернула в узел свое пальто, перешитое из немецкой шинели, и ушла куда глаза глядят.

Стала она снимать комнату у хозяйки. Ночью, на продавленной койке в углу, она плакала и все думала, не вернуться ли на Донбасс. Но годы шли — тоска притупилась, на смену ей пришла привычка.

У трамвайного депо, через улицу, за забором стояло двухэтажное здание. Порой, выходя из депо, Марта останавливалась возле него и наблюдала, как возятся за забором дети, выведенные на прогулку — в серых одинаковых шубейках, как зеки. Один раз купила булку и через забор сунула детям. Худые, они с жадностью набросились на хлеб и вмиг все сожрали, как воробьи. К забору подошла надзирательница и сделала Марте суровое замечание:

— Не носите им хлеб, гражданочка. Здесь вам не зоопарк.

Марта давно заметила за забором девочку лет трех. Девочка сидела на куче прелых листьев. Однажды Марта достала из кармана карамельку, поманила девочку и сунула ей в рот. На следующий день девочка узнала Марту. Подбежав к забору, она закричала: «Мама, это мама моя!». Марта испугалась, спрятала лицо ладонями и поскорее пошла прочь.

Через месяц она через главные ворота зашла на территорию детского дома, чтоб удочерить девочку.

Жизнь потекла. Дежурства в трамвайном депо сменились дежурствами на Авиационном заводе, а съемная комната у хозяйки — коммуналкой на Театралке. Зимой семидесятого Марта купила в мебельном магазине на площади Кирова тахту и на санках с соседкой привезла домой, а летом семьдесят второго — полированный трельяж. В семьдесят третьем Сашка Горшков упал с балкона в квартире чужой женщины и разбился насмерть, а слесарь шестого разряда Николай Мошкин стал носить ей баранки и леденцы в кульках. На даче Марта год за годом поливала высаженную в землю по весне рассаду.

И вот она уже глубокая старуха, опирается на костыль. Ветер шумит в макушке липы. Ласковое солнце целует ее морщинистое лицо. Умрет она тихо. «В глазах что-то потемнело», — скажет Марта и отойдет. Глаза у нее останутся широко раскрытыми: в последнюю секунду она будет искать свет, который вдруг потеряется. Это случится через много лет — и в эту последнюю для нее секунду меня уже не будет рядом.

Руины

Месяцами я летала над Океаном, прижималась ладонями к замерзшей воде, здоровалась с поездом, несущимся по кругу к неведомой цели, отправлялась в город у железнодорожной станции — в комнату длинноного Кузнечика. Там я наблюдала, как он складывает из газеты самолетики и запускает в свободное падение с балкона. Годы зимы я провела с ним, я знала этого Кузнечика уже вечность. Правда, одно мне так и не удалось узнать.

— Как твое имя? — спрашивала я и заглядывала в его презрительные глаза.

Он гордо молчал, смотрел с балкона на сугробы и думал о мотыльках. Я дергала его за рукав и проявляла настойчивость:

— Паспорт у тебя есть?

Он стряхивал пылинки с рукава, а вместе с ними и мою руку.

— Ты знаешь, что глухой? — сердилась я, но мои слова для него были все равно что шум ветра.

В Город на Волге я возвращалась все реже. Учитель математики грозил мне поставить двойку в школьный аттестат, гомункулы шептались по ночам, обсуждая разные важные вопросы — почему, например, растут у людей волосы подмышками. На Волге открылся сезон навигации — и речные суда переговаривались друг с другом протяжными корабельными гудками. А я нашла в шкафу свою коричневую — медвежью — шубу, ту самую, в которой был бездонный карман. В кармане все еще лежали сокровища — трехрогая веточка, фантик от конфеты и спичечный коробок с богом внутри. Бога я вытащила и сжала в ладони.