Ночью, лежа на жаркой перине в Большой комнате и сжимая в ладони глаз динозавра, я смотрела на потолок — там качались в лунном свете причудливые тени деревьев. Мое тело покоилось относительно вещей в комнате, как тело мертвеца. Я забывала о вечном движении галактик, казалось, вселенная еще не родилась, и тот плотный сгусток энергии, из которого она возникнет, еще пребывал в состоянии абсолютного покоя. Но потом начинала пульсировать венка на правой руке — я ощущала это как легкое подергивание. Движение крови — мерными толчками по артериям, венам и капиллярам, по замкнутому кругу, — говорило мне, что я еще жива. Жизнь — движение, разрушающее порядок. И это тело, которое я считаю своим, — как гора, под которой зреет тектонический сдвиг. Еще пара секунд — гора разрушится, элементарные частицы утратят связь друг с другом, космос рассеется и исчезнет. А вдруг меня обманывают, вдруг жизнь другая, вдруг настоящую жизнь от меня загородили большим занавесом, на котором нарисовано все, что сейчас вокруг меня? Комната и пыльные вещи в ней, уснувшая «тридцатьчетверка» и шкаф, где висит шуба матери, до сих пор изливающая реликтовое излучение памяти на предметы этого мира; город с его широкими проспектами и дворами, в которые проваливаешься, как в колодцы; на дне их старики играют в домино, а мальчишки с палками носятся за голубями; трамваи с горбатыми спинами; шум воды в трубах; щербатый край чашки, из которой я пью молоко, — все это бутафорские штучки, которыми от меня заслоняют настоящую жизнь. Возможно, обманывают меня уже очень давно — с детства, нет, с самого рождения. С этой мыслью, страшной и прекрасной одновременно, я засыпала. Может быть, думала я, завтра все изменится.
Мне снилось, что я ухожу в прошлое — туда, где не нужно было ничего менять, в Империю, где даже фасон босоножек был архаичен, как Тора.
Каждое утро Империя зла просыпалась под торжественный гимн и шла работать на заводы. Дымили трубы, тонны воды падали с плотин гидроэлектростанций, мигали далекие спутники, посылая привет землянам из космоса, рассеивался над полями густой туман, на юге мяли виноград в давильнях, а на севере чукчи-оленеводы пили сырую кровь олешек. Пыльное лето дети проводили в пионерских лагерях, где вместо часов был горн; «копейки» с круглыми фарами, гордость Волжского автомобильного завода, мужики ремонтировали в собственных гаражах под бутылку водки; задушевно стучали пластинками домино старики во дворах; несуны со всеми мерами предосторожности тащили через проходные столовых и заводов колбасу и гвозди; по телевизору показывали балет, съезд народных депутатов и документальный фильм про героев соцтруда. Но, закрыв веки, можно было третьим глазом увидеть истинную жизнь Империи: это была степь без конца и края, с высокой травой и стрекотом кузнечиков. Идешь по степи — и вдруг разбитая бетонка, сельпо, ступеньки которого плавятся от зноя. На полу магазина — мозаика с угловатыми фигурами комбайнера и пионера с горном у губ. Скучает продавщица, опираясь на прилавок большими, как астраханские арбузы, грудями, разгадывает кроссворд и постукивает шлепанцем об пол — и это единственный звук, который слышишь во всей вселенной. Нет, еще жужжание мухи. Стоишь в сельпо, посреди степи. Казалось бы, зашел сюда на минутку, но выйти уже не можешь, словно забыл, где выход, словно пересек горизонт событий, за которым секунда длится вечность.
Этот мир абсолютного покоя породил древнего титана Гагарина и мечту о полетах на Марс. Но нашим отцам и матерям стал неинтересен Гагарин и Марс — кому все это нужно: мифическое, вымершее, как динозавры, существо и пустая мечта о холмах красной планеты? Они хотели катушечные магнитофоны, кроссовки, джинсы и картофельные чипсы с другого континента. Они радовались слову «перестройка» и не понимали, что стоит только встать на установленный путь — и будущее, вполне предопределенное, непременно догонит. Они не думали обо мне, они и заподозрить не могли, что мне не нужны джинсы с другого континента — мне, как воздух, нужны Гагарин и Марс. Они опомнились только тогда, когда увидели, что стоят на руинах Империи. Все, что они смогли оставить мне в наследство, — эти руины.
Но кто-то — возможно, бог из моего спичечного коробка, тот самый, в которого никто не верил, — еще продолжал — все тише и тише — говорить с нами. Вы, говорил он… Мир. Этот. Забыть. Никогда. Сможете. Не.
Мне не жалко следа от ладошки, который я оставила на замерзшем окне в кухне, наблюдая за матерью, уходящей по снегу с авоськой в булочную. Она уходила, прикрывая варежкой нос. Мне не жалко кораблик из грецкого ореха и мачтой из спички, который в апреле убегал по стремнине ручья все дальше со двора, на улицу Второго Интернационала. Я воображала тогда-то трансатлантический лайнер, то быстроходную «Британию» капитана Гранта… Мне не жалко шапку-петушок, которая слетела с моей головы на пересечении Второго Интернационала и Республиканской. Она была сорвана ветром, упала на проезжую часть, и водитель мусоровоза прикончил ее протектором. Покойся с миром, шапка, мне влетело за твою погубленную душу из шерсти и вискозы. От всего этого остались одни руины — не жалко. Мне жалко только одного — что несуществующий бог перестал говорить с нами в несуществующий громкоговоритель.
Я закрыла глаза и ушла в комнату длинноногого Кузнечика. Была ночь. За окном лежал мир, где много лет не кончалась зима. Кузнечик скрежетал зубами, а потом вдруг закричал и проснулся. Ему снилось, что он тонул в холодной апрельской реке. Тогда я легла рядом, поцеловала его липкую от пота ключицу и сказала:
— Не плачь. Я помогу тебе перезимовать.
Я укрылась его одеялом и заснула. Я решила остаться с ним навсегда.
Вторая жизнь
Гравитация
Первое, что меня поразило, — гравитация. Она приобрела власть надо мной и в этом измерении. Мое тело утратило звенящую легкость, и мне, черт возьми, уже не покачаться на шнуре, что свисал с потолка в комнате Кузнечика и заканчивался электрической лампочкой. Она всего лишь искривляет пространство, эта бесхитростная сила притяжения, уж я-то найду возможность пройти по нужной кривой и вернуть себе свободу.
Вторая поразительная вещь — звуки. Шум воды в трубах центрального отопления, голоса людей за стенами комнаты (да, я наконец услышала, как говорят эти молчаливые люди) и лай собаки из-под пола, откуда-то с нижних этажей, грохот, бубнение, гул, кашель, шорохи, свист ветра в щелях деревянного окна, скрип половиц и капанье воды — вся это какофония… Куда делась космическая немота этого измерения? Каждый предмет вдруг обрел голос и желание высказаться. Как же не похож стал этот мир на тот, где я летала с Жуками над Океаном… Чудеса, как песчинки, утекали сквозь пальцы. Мой когда-то молодой и подвижный мир, сотканный из теплых частиц, стал тверд и холоден, как гранит, стал стар и избит, как египетские пирамиды. Его нужно было изучать заново. Не беда, я разложу на атомы и его.
Зато глаз динозавра все еще был при мне. Я покрепче сжала его в ладони. А потом, подумав, решила засунуть в трусы. Тогда-то я и обнаружила, что к резинке моих трусов булавкой пристегнут свернутый трубочкой носовой платок с денежными знаками. Это был самый надежный способ хранить деньги — им всегда пользовалась бабуля Мартуля.
На секунду мне показалось, что все это сон, что я все еще лежу с закрытыми глазами в комнате своего детства, на перине, набитой жаркой хвоей говорящей сосны. В затылок мне смотрит окно с видом на марсианский пустырь, а на пустыре все еще покоится железобетонная труба, брошенная там миллионы лет назад инопланетянами. Сейчас открою глаза — и увижу шкаф, а за ним «тридцатьчетверку» деда. Вот-вот покажется в проеме двери женщина с волосами цвета солнца и позовет на кухню питаться молочным киселем. И как же поразительна и откровенна секунда, когда открываешь глаза, видишь зимнее солнце и понимаешь, что помещен совсем в другую реальность, где ты непоправимо взросл. Твое худое, длинное тело тянется под одеялом, как Уральский хребет, — с севера на юг, между Европой и Азией. И в этом бесконечном теле — где-то между переносицей и мозгом — гнездиться крошечный атом прежней души.
Тут у меня за спиной что-то шевельнулось. Это во сне ворочается длинноногий Кузнечик, поняла я, ведь я легла с ним под одно одеяло. И хотя я пообещала ему пустяк — так, всего лишь помочь перезимовать, — мне вдруг стало ясно, что нельзя бросать его здесь одного. Я уже бросила гомункулов, отца и бабулю Мартулю, так не брошу хотя бы Кузнечика. Не брошу, само собой, только если получится не бросить.
Я перевернулась на другой бок и обняла тело, которое лежало рядом, под одним со мной одеялом. Тело заворочалось и вдруг село на постели. У этого тела был широкий и плоский нос — как будто по нему плашмя ударили лопатой, но ударили давным-давно, так что он успел зажить, хоть и навсегда сплюснулся. Но самое главное — у тела были две женские груди. У меня аж дыхание перехватило — не натворила ли я чего непоправимого этой ночью? Я вскочила с постели и заметалась по комнате в поисках спасения. А тело с грудями зевнуло и спросило:
— Ты чего?
— Я так, ничего, — замерла я на месте, как ящерица, почуявшая опасность: рядом с грудастым телом нужно быть настороже.
— Нам на экзамен пора, — прибавило тело, свесило ноги с кровати и начало шарить ими по полу в поисках обуви.
— А ты кто? — наконец решилась я спросить.
— Я Сонька Мармеладова.
— А чего мы с тобой вместе спали?
— Больше я, кстати, с тобой спать не буду. Толкаешься сильно. Скорей бы уже вторую кровать принесли.
— А кто принесет вторую кровать?
— Кончай придуриваться. Комендант общежития обещал, что будет вторая кровать. Пошли на экзамен. Вперед, абитура! — тело задорно вскинуло раненный лопатой нос и стукнуло себя кулаком по грудям.
— Нет, я не пойду никуда. Мне нужно найти кое-кого.
Тело, назвавшееся Сонькой Мармеладовой, нахмурило брови, взяло меня за руку и повело сдавать экзамен.