Жуки с надкрыльями цвета речного ила летят за глазом динозавра — страница 29 из 54

Первый семинар ректор начал так. Он поднял всех нас по очереди и каждому задал по одному вопросу, чтобы составить представление о степени недоразвитости наших семнадцатилетних душ. Когда очередь дошла до длинноного Кузнечика, душа у которого была двадцатилетняя, а голова бритая налысо, ректор спросил:

— Вы бреетесь налысо потому, что это концептуально?

— Я так экономлю на шампуне, Сергей Николаевич.

На курсе засияла звезда.

Обитатель комнаты 518 общаги института, где учили быть писателями. Худой длинный мальчик в коротком пальто мышиного цвета. Очки на переносице, а за стеклами презрительно блестят глаза — один черный, другой карий. У него был один, но ужасный недостаток: он был лучше всех. И это моментально понимал каждый, кто сталкивался с ним. Быть лучше всех — все равно что мудаком быть, с этим очень непросто жить. Ему самому не нравилось быть лучше всех, он пытался лечиться от этого, посещал столичного психиатра, деревенских знахарок, общался с попами, два раза был у муллы и один раз у экстрасенса. Но никто ему не помог. Впридачу к этому он еще и врать почти не умел. А это было совсем плохо. Однажды, когда дама из деканата выдавала ему талон на обед, он заметил у нее на столе черную волосатую гусеницу. Гусеница, изогнувшись полукругом, отдыхала прямо возле стакана с чаем. «У вас гусеница тут какая-то», — заметил Кузнечик, честно желая помочь. Дама посмотрела на него испепеляющим взглядом, подобрала со стола ворсистую гусеницу и налепила ее на правый глаз вместо ресниц.

Жил Кузнечик в комнате 518 с соседом. В десять часов вечера каждую пятницу сосед выходил в трениках и полосатой майке в коридор и низким басом кричал на всю общагу: «Де-е-ни-и-с!». Соседу, когда он выпивал, становилось скучно в одиночестве. Ведь он морпехом служил — а морпехи не пьют поодиночке. Зачем морпех захотел стать писателем и приехал в Город на холмах в междуречье Оки и Волги — никто не понимал. Наверное, так звезды сошлись. Зато каждую субботу утром, как бы ни прошел вечер пятницы, сосед брал ведро и шел в туалет за водой. «Ты куда? — ворчал Кузнечик. — Еще рано, дай поспать». «Пора драить палубу», — непреклонно отвечал морпех: он был приучен к дисциплине.

В комнате, где Кузнечик жил с морпехом, пахло чешуей рыбы. Морпех все еще мечтал о морях и ледяных глыбах Арктики. Может быть, это был запах его мечты, а может быть, запах его пота.

А мы с Сонькой Мармеладовой собирали по этажам общаги пустые пивные бутылки — они возникали сами собой, и с каждым днем с начала учебного года их только прибавлялось. Бутылки мы сдавали в пункт приема — это Сонька выведала, что такой пункт возник на улице Яблочкова месяц назад, — а на вырученные деньги покупали хлеб и растительное масло.

Наша жизнь проходила в тесных аудиториях. Мы конспектировали лекции, спали на них, писали стихи, рисовали эрегированные члены, читали под партой журналы. Даже слухи и байки, которыми полнилась институтская атмосфера, были далеки от реальной жизни. Кто-то видел знаменитого в этом измерении писателя Пелевина ночью крадущимся по двору института между памятником Герцену и кустом бузины. Призрак Андрея Платонова в январских сумерках плакал на ступеньках флигеля, где жил когда-то очень давно, еще когда во плоти был.

Плащ Элиота

В тот день, когда у Соньки Мармеладовой завязался роман с дагестанцем Раджабовым по кличке Салоед, я обнаружила, что в этом мире материализовались из воздуха мобильные телефоны. Люди носили их на шнурках под сердцем, гордились ими и любили нажимать на клавиши — особенно когда ехали в метро. А на тех, у кого такой игрушки не было, смотрели снисходительно. Мобильный телефон облагораживал человека.

У форточки на веревке сушилось мое постиранное платье. Дагестанец Раджабов по кличке Салоед зашел в комнату, увидел платье и сказал: «Какой у него изгиб!». После этого Сонька Мармеладова и перестала со мной разговаривать. Разгневанная, она сидела на полу на картонке, поджав под себя ноги, как дервиш во время молитвы, и ела консервированный горошек с майонезом. Стола в комнате не было — и есть, сидя на картонке, вошло у нас в привычку. Я подождала, пока она доест горошек и встанет с колен, взяла картонку и ушла сидеть на ней в коридоре.

В коридоре поэт Саша Петров курил в консервную банку из-под кильки в томатном соусе. Морпех с ведром и шваброй шел из туалета. А я все сидела на картонке. Ничего не менялось вот уже целых сорок восемь часов.

Когда пошел сорок девятый час жизни в коридоре, я встала с картонки и заглянула в комнату. Сонька Мармеладова, устав гневаться, спала. Я сняла с веревки свое платье, взяла ботинки и плащ — и услышала наконец голос пробудившейся Соньки:

— Картонку верни, я лук с хлебом буду есть.

Я положила картонку рядом с ее кроватью, посмотрела на приплюснутый нос Соньки — он торчал из-под одеяла. Не удержалась и потрогала его. Сонька бросила на меня ненавидящий взгляд, и я ушла.

В Городе на холмах в междуречье Оки и Волги в тот день было сыро и пахло бомжами. Раз в сутки — эту закономерность я уже выявила — запахи здесь сменяли друг друга. То весь город пахнул хлебом и сырым камнем, то мазутом и дымом, то чебуреками и потом. А в тот день — бомжами. Бомжи — это были специфические люди. Они сидели у метро, и все были поражены какой-то одной болезнью — лица у них были опухшие, носы картошкой, а вместо зубов торчали обломки гнилых костей. В человеческой агломерации они занимали то же место, что и крысы, — подъедали отходы из мусорных баков и разносили заразу. У бомжей не было мобильных телефонов — и в этом заключалось их главное отличие от людей. Так думала я тогда. Но после, когда мобильные телефоны появились даже у бомжей, я уже не понимала, чем они от людей отличаются.

Тихо падала с неба мокрая крупа и тут же таяла на асфальте. Весь город казался большим базаром — в нем уже было тесно от вылезавших из-под земли домов, церквей, кофеен, ларьков с шаурмой, магазинов, мусорных урн и вывесок. Каждую новую секунду здесь появлялась новая машина и новый человек. И потому машины медленно двигались в одной великой пробке, сковавшей весь город от северных окраин до южных, от восточных до западных. А людей на улицах ходило так много, что они устали друг от друга и никогда не поднимали глаз. Во дворах обитали кошки, голуби и водосточные трубы — и все это размножалось быстро, как бактерии. Откуда все это лезло? Из разломов в земной коре? Материализовалось из кислорода? Лепилось из глины? Делилось почкованием?

У продуктового магазина два человека в косухах крикнули мне: «Эй, хочешь опохмелиться?». Они подумали, что я, как и они, — отброс общества, выползший из-под земли и бредущий в вино-водочный магазин в поисках забвенья. На мне был плащ, как у Элиота Несса в фильме Брайана Де Пальмы. Когда-то, весь обложенный нафталином, он хранился в шкафу у бабули Мартули — а вчера возник в этом измерении, прямо под моей кроватью. Этот плащ был ровесником самого Элиота Несса. Я молча прошла мимо, понимая, что у этих двоих был повод принять меня за отброс: они хоть были в косухах, а я донашивала плащ мертвеца.

Я смотрела на лица людей — так внимательно смотрела, что они, замечая мой взгляд, хмурились. Я ногтем соскребала ржавчину с водосточных труб и пробовала ее на вкус — оксид железа и в этом измерении по вкусу напоминал кровь. Я бросила в глубокую лужу глаз динозавра, чтобы посмотреть, утонет ли в ней камень из другого мира. Глаз пошел ко дну — и я несколько минут мутила лужу веткой, чтобы выудить его. Нужно было изучить этот неизведанный мир, со всеми предметами и людьми, его населяющими. Ну и, конечно, нужно было рассказать, наконец, Кузнечику, что я застряла в этом измерении из-за него. Только сможет ли он принять этот специфический факт?

Вечером я вернулась в общежитие. В комнате не было Соньки Мармеладовой, но остались следы ее пребывания — надкусанная луковица и хлебные крошки на картонке у радиатора центрального отопления.

Я повесила плащ Элиота на веревку у открытой форточки и решила идти к Кузнечику. Но он сам постучался ко мне в дверь. Вместе с поэтом Сашей Петровым и двумя бутылками портвейна.

Когда я открыла дверь, Кузнечик стоял, опираясь о дверной косяк, и смотрел в пол — он и сам недоумевал, зачем пришел сюда. Мы втроем пили портвейн. Потом мои собутыльники хрипло прокричал песню «Утомленное солнце» — и поэт исчез.

Я и Денис лежали в темноте. В комнату яростно стучалась Сонька Мармеладова. Но никто и не думал ее пускать. Она стучала долго, а потом устала и пошла спать к дагестанцу Раджабову.

Губы у Кузнечика были нежные, а член твердый. «Подержи его», — говорил Денис, зарываясь лицом в мои волосы. За окном шумел ветер и тучи неслись над шпилем Останкинской башни. В ветреные ночи радиус колебания шпиля этой башни достигал пятнадцати метров.

— Что ты обо мне думаешь? — спросила я.

— Что ты отдалась мне в первую же ночь, — засмеялся он.

— А почему я так сделала?

— Ну, тебе видней. А вообще, какая разница.

Раз ему все равно, то можно повременить с нелегкими признаниями — решила я.

На следующий день Кузнечик взял меня за руку и привел в комнату, где сидел морпех.

— Это морпех, — произнес Денис. — Он хороший. Если тебя кто-нибудь обидит, когда меня не будет рядом, жалуйся ему.

Морпех, прямой и неподвижный, сидел на стуле, смотрел на меня глазами тритона и жевал бутерброд. На груди у него, на веревочке, как нательный крестик, висел мобильный телефон.

Четыре океана

Я стояла посреди комнаты 518 и не верила своим глазам. Передо мной был компьютер — еще одно новое явление в этом измерении. А прямо перед компьютером сидел морпех и играл в игру под названием «Сапер».

— Дай мне, ты уже долго! — требовал Денис. Но морпех был слишком погружен в игру. Подрываясь на мине, он бил себя по коленке и готов был заплакать: такие сильные эмоции пробуждал в нем только компьютер.

Я смотрела на удивительный предмет, способный заставить плакать самого морпеха, и в голове у меня зрел план. План, который — я знала это — не понравился бы Кузнечику.