Жуки с надкрыльями цвета речного ила летят за глазом динозавра — страница 43 из 54

Только сошедшие с ума ученые-фрики — делать им было нечего — продолжали говорить о машинном разуме. Искусственный интеллект уже здесь, утверждали они, правда, пока находится на стадии искусственной тупости. Однажды мы сможем делать машины, которые будут рассуждать и делать вещи лучше нас, машинный разум на пороге, нужно только подождать пару десятилетий — кричали эти сумасшедшие прорицатели. А кто-то высказывал опасение, что разработка подлинного искусственного интеллекта может повлечь за собой конец человеческой расы. Но их слова никто не воспринимал всерьез — гул близкой войны заглушал все.

В разных точках планеты, в гаражах и лабораториях, сидели фрики и упорно шли к одному и тому же каждый своим путем — к разработке искусственного интеллекта.

Нейронная сеть — это программный код и математическая абстракция. Не так уж и много было нужно для создания разума, сопоставимого по возможностям с человеческим, — всего лишь увеличение производительной мощности компьютера. Согласно эмпирическому наблюдению Гордона Мура, их мощность удваивалась каждые два года. Но ждать десятилетия фрики не собирались — они мечтали создать квантовый компьютер, способный совершать миллионы операций одновременно. Перед таким машинным мозгом меркли все вместе взятые достижения человечества за 40 тысяч прожитых на планете лет. Мир стоял на пороге технологической сингулярности. А перед ней превращались в ничто локальные и мировые войны. Тик-так. Время отсчитывало последние мгновения. Люди вот-вот должны были войти в кротовую нору — туннель, который перенесет их в иное время и пространство, в будущее, которое никто из них не мог и представить.

Смотреть в будущее — это было как стоять на Эвересте и готовиться прыгнуть. Прыжок — неуловимое движение группы мышц и одно сверхъусилие воли. Просто — и почти невозможно. Жить в этом измерении дальше было таким же смертельно опасным безумием, как прыгать с Эвереста.

Остров Кижи

Поэту Петрову второй месяц задерживали зарплату на складе. На четвертый предложили отдать зарядниками для мобильников. Он ходил опечаленный — приходилось экономить на коньяке.

Однажды поэт Петров пошел на рынок у железнодорожной станции — за тушенкой и макаронами. А вернулся без тушенки и макарон, с лицом, просветленным от грусти. Не сняв ботинки, прошел на кухню и сел на табуретку. Он только что видел, как бородатые люди у станции, прямо в толпе, ожидавшей маршрутку, разнесли себя на мясные фрагменты. Бородатые всегда носили на поясах взрывчатку.

— Маклауды? — шепотом спросила я.

Поэт не ответил. Показал мне испачканную чьей-то кровью штанину. Опустил голову. Ночью, лежа на раскладушке, он плакал. А весенний ветер настойчиво, как маньяк, прорывался сквозь щели окна в съемную квартиру.

Только если исключить из морального облика поэта Петрова все лишнее, вроде телефонного экстремизма в состоянии алкогольного опьянения и острого желания стать богаче хотя бы на 50 долларов, можно было увидеть главное. Он был тих и панически боялся людей. Ничто не приносило ему облегчения. Ну да, есть холодное сияние Млечного пути, как известно, созданное богом для поэтов. Но метафоры не спасают от правды жизни.

Он родился посреди материка Евразия, в бассейне реки Оби, в 1920 километрах от Города на холмах в междуречье Оки и Волги. Легенда про Кыштымского карлика. Исправительная колония, в которую его брат загремел за воровство. Весенняя распутица. Родина.

И вроде бы в самом начале это было просто место, где его угораздило родиться. Место, где он каждый день ходил в школу, в магазин за хлебом, а потом ездил на автобусе в техникум. Автобус ехал сквозь сумрачное зимнее утро — на Южном Урале каждое утро было таким. На сиденье для кондуктора, как задремавший возничий на козлах, клевала носом крупная женщина в полушубке. Вот-вот пустится под откос пролетка и жизнь. И поэт Петров вытаскивал из кармана мятую газету и водил карандашом по ее полям: специальность была специфическая уже не помню какая что-то такое специфическое во сне иногда бывает…

А потом ему показалось, что где-то там, за пределами бассейна реки Оби, бьет ключом другая жизнь, с блеском и пороком, небоскребами, деньгами и славой. И он возненавидел это место, где его угораздило родиться. Возненавидел — и убежал в столицу.

Столица и институт, где учили быть писателями… В столице не соскучишься: она горит яркими огнями даже ночью. А закрываешь глаза — тоска. Открываешь — и ты в городе Железнодорожном. Ночные смены на складе. Алкоголь три раза в неделю. Съемная квартира осточертевшая. И брат где-то там далеко, где водятся кыштымские карлики, снова в тюрьме. А сам ты — как непойманный блюстителями порядка и необнаруженный психиатрами маньяк — стихи пишешь на полях газет.

Все там же — в 1920 километрах от столицы — стоял хмурый город детства. Географические координаты имеют значение: родина ранит до самой селезенки.

Лежа на раскладушке и слушая задорный вой ополоумевшего весеннего ветра, поэт рыдал. Родное, привычное зло, смерть и бороды, крылатые ракеты, будущее вдребезги, и опять бороды, бороды эти. Что с этим делать? — спрашивал он себя уже десять миллионов и один раз — вопрос, от которого воротило. Убежать туда, где не найдут, где не будет этого вопроса.

Утром поэт Петров рассовал по карманам газеты со свежими стихами на полях и сбежал, оставив в углу комнаты стакан с недопитым коньяком и подушку на раскладушке, которая еще хранила след его головы. Нам с Кузнечиком больше не нужно было сдерживаться, трахаясь по ночам.

Уехал поэт на остров Кижи — единственное место в этом измерении, где времена года не длились веками, а сменяли друг друга как по часам. Первый снег там всегда на Покрова засыпал все двадцать два купола Преображенской церкви. Стал поэт жить на острове со староверами, летом — готовиться к долгой зиме, а зимой — топить печь. На полгода остров тонул в снегах. Три раза за зиму с материка прилетал вертолет с гречневой крупой, топленым маслом и халвой. И только когда трогался лед, под штормовым ветром прибывала к причалу первая за весну — пробная — ракета. Борта ракеты были в ледяном крошеве. Так открывался сезон навигации на Онежском озере. А летом поэт смотрел, как светятся под солнцем, точно серебро, все двадцать два купола Преображенской церкви. Купола были покрыты лемехом из осины, сквозь лемех проступал темный мох. Иногда, когда поблизости не было никого, поэт нюхал стены из трехсотлетнего дерева.

Рюкзак болотного цвета

У магазина «Мелодия» женщина в шапке петушком и куртке, добытой в мусорном баке, лупила хозяйственной сумкой мужичка карликовых размеров. Мужичок прикрывал голову, издавал смешки, чтобы показать, что не обижен, и жалобно спрашивал: «Галь, может, хватит, а?». А вокруг собирался народ — народ интересовался, чем закончится избиение.

— Чего это они? — спросила я у пенсионера. Пенсионер стоял, засунув за пазуху буханку черного, и показывал пальцем на дерущуюся парочку, смеясь до слез.

— Пришел к жене, — поделился пенсионер своими соображениями, — и сказал: «Так, жена, сегодня будем заниматься сексом втроем: ты, я и Петрович».

Я протиснулась среди человеческих тел ко входу в магазин. Нужно было купить молоко и мороженную рыбу. На кассе мне пришлось выуживать из-под подкладки плаща деньги. Тут-то и раздались громкие хлопки на улице. Один, второй, пятнадцатый… Бородатый стрелял в толпу, а люди кричали, убегали, но, не успев убежать, падали. Продавщица спряталась за прилавком. А я не знала, куда спрятаться, и просто смотрела, как бородатый стреляет из штуки, маленькой, как игрушечный пистолетик. А люди — вот ведь странно — от этого валились в лужи, как мешки с песком. Постреляв вдосталь, бородатый испуганно оглянулся по сторонам, побежал и провалился сквозь землю.

Стало тихо. Даже сумасшедший весенний ветер перестал трепать деревья и гудеть в проводах. Странная тишина длилась и длилась — и я уронила пачку молока и мороженную рыбу, чтобы это прекратить. Сразу завыла сирена скорой, и блюстители порядка материализовались из воздуха.

Я села на бордюр возле магазина «Мелодия». Женщина в шапке петушком и куртке, добытой из мусорного бака, тоже сидела на бордюре и растеряно бормотала: «Селедку мою съел, я же ее до праздников держала…». Карликовый мужичок лежал в луже с прострелянной головой, на лице у него так и застыла жалобная улыбка — чтобы показать, что он не обижен.

Я заметила Кузнечика — он выбежал из съемной квартиры в тапочках и искал меня. Увидев, что я сижу на бордюре, сел рядом и вытер глаза рукавом.

После этого на всех домах в городе Железнодорожном и вывесили листовки, в которых крупными буквами было написано, что нужно избегать мест скопления людей. А по улицам каждые выходные проезжали колонны военных грузовиков. Может, проезжали они и по будням — я не знаю: по будням я писала статьи в редакции журнала «Теплый дом».

Уже много месяцев я ездила в Город на холмах в междуречье Оки и Волги одна. Кузнечик теперь по утрам надевал галстук и отправлялся в офис с кротовой норой в стене — работать генеральным директором контент-маркетингового агентства до самой ночи. Мы уже не ходили вместе к железнодорожной станции, сплетясь ладонями. Но каждую ночь ложились на диван, смотрели в потолок и дышали в такт — по ночам у нас по-прежнему была одна кровеносная система на двоих.

По выходным я занималась важным делом — садилась на пол и перебирала уже приобретенные теплые вещи для похода к Северному Ледовитому океану. Здесь было все: носки-чуни и меховые варежки, особый арктический пуховик, флисовые штаны и свитер из овечьей шерсти. Даже рюкзак, большой, мутного болотного цвета, совсем как мои глаза, — и тот был. Не хватало только валенок.

— Опять перебираешь сокровища? — усмехался Кузнечик, сидя у монитора.

— Да, пора на Северный полюс.

Денис улыбался, качал головой и вновь утыкался в монитор — он сочинял что-то, называвшееся непонятным словом «проект». Мне было жаль Кузнечика, ведь пока я делала самое важное на свете дело, он занимался ерундой.