Через два часа дом начал просыпаться. Открыл кран в ванной отец — и зашумела вода. Вышла на кухню заспанная мать, поставила на плиту чайник — чайник зашумел. Бабуля Мартуля принялась отчитывать Тасика за перевернутое мусорное ведро — кот фыркнул и, прыгнув на подоконник, спрятался за занавеской.
— Выкрасить бы тебя, да выбросить! — заключила бабуля. Тасик равнодушно почесал за ухом.
Дед решил выйти во двор покурить. Он натянул валенок и уже собрался натянуть второй, как в дверь постучали.
На пороге стоял паренек. На голове у него была фуражка с кокардой. Глаза паренька были ласковыми, как у щенка, а из-под фуражки торчали уши — большие и розовые, как у мыши.
— Кто это там? — спросила из кухни бабуля Мартуля.
— Паша это, участковый наш, — откликнулся дед.
Дед знал молоденького участкового и потому сказал:
— Проходи, чаю попей, расскажешь про жизнь.
— Да я ненадолго, — замотал головой тот. — У вас тут происшествие ночью было. У вашего соседа с «москвича» дворники сняли. Может, видели что?
— Нет, не видел, — ответил дед.
— Уже в третий раз за полгода снимают, — гордо поделился молоденький участковый.
— Дворники — вещь дефицитная. Сочувствую, но ничем не могу помочь.
— Да мне-то что сочувствовать, вы соседу своему посочувствуйте.
— Я как раз соседу и сочувствую, — пояснил дед. — Как мать-то твоя?
— Мать хорошо, спасибо. Ну, пора мне: работа, — с напускной важностью произнес паренек.
Участковый увидел, что я прячусь за дверью в Большой комнате, вдруг подмигнул мне, как маленький, и вышел. Огрызком простого карандаша он отметил в блокнотике, что в квартире 82 побывал. И позвонил в следующую.
— Что ж не вышла-то поздороваться? — спросил дед у бабули Мартули, когда участковый ушел. Бабуля конфузливо улыбнулась: свое беззаконие у загса она помнила.
Отец и бабуля Мартуля уходили каждый на свою работу. Мать садилась на кухне у окна и пила ячменный кофе — кружку за кружкой. Кот укладывался под батарею и скучал, а я клала ему на голову деревянный кубик. Кубик скатывался. Кот терпел. Потом я предлагала коту: «Пойдем охотиться на „тридцатьчетверку“?». Тасик возмущенно давал мне лапой по носу и уходил на кухню. Кот никогда ничего не доказывал, просто бил лапой — таков был его железобетонный аргумент. Я была смелее кота и шла на охоту в одиночку — тихо, на животе подползала к «тридцатьчетверке» за шкафом, на которой лежал дед.
Дед замечал меня и вдруг говорил: «Не слушай никого, стрелочник жуков. Пусть себе думают, что хотят».
— Как убить «тридцатьчетверку»? — спрашивала я деда.
— Гранату бросить, — отвечал он.
Я бросала под тахту кубик и шепотом говорила «ура» — кричать было нельзя: у матери болела голова. После убийства «тридцатьчетверки» я садилась к деду на постель и разглядывала гипс на его руке.
— А ты один на «тридцатьчетверке» через войну шел? — начинала я допрашивать деда.
— Нет, много нас шло, — дед говорил, как будто я была взрослой и все понимала. — Я водителем-механиком на Т-34 был. Прямо из призывного пункта повезли меня с другими пацанами в телячьем вагоне в танковый учебный полк. За три месяца выучился боевую машину водить — после трактора танк не тяжело освоить. И снова в телячий вагон — уже на фронт. Был со мной в экипаже радист-пулеметчик, он под «вышку» попал, за самострел. Остальные погибли. Три экипажа я сменил. В Кенигсбергской операции участвовал, до Берлина на своей «тридцатьчетверке» дошел уже опытным механиком. А потом уж в город приехал, на завод устроился.
Дед закрывал глаза и замолкал. Он думал о деревянных домах, в которых до революции жили купцы, о холодных зимах и сугробах по пояс, о горбатых улочках и темной реке, по фарватеру которой шли теплоходы. Нравился ему Город на Волге. Он вспоминал людей — как ходили они в драных платках и ватниках, и даже у молодых глаза были немолодые. Что-то сделала с ними со всеми война: должна была озлобить, а все словно породнились, одну на всех беду пережив.
Он вспоминал, что был на заводе, когда в марте, четвертого числа, по радио вдруг начали передавать бюллетени о тяжелом состоянии вождя. Люди прильнули к радиоприемнику и сквозь шипение улавливали слова: потеря сознания, инсульт, паралич… Шепотом передавали страшные подробности тем, кто стоял сзади и плохо слышал. В пятницу, шестого марта, рано утром по радио объявили, что вождь умер. Люди плакали.
В тот же день он после смены возвращался в рабочее общежитие и увидел, как девочка на салазках под горку комод тащит. Вся платками обмотанная — и голова, и грудь. Он подошел, взял у нее из рук веревку и потащил — легко. Тут она на него глаза подняла — и он оторопел: взрослая женщина, а худая, словно подросток. Глаза у нее были черные, как земля после дождя. Помог он ей дотащить салазки, и она ему говорит:
— Спасибо, пойдемте я вас чаем напою.
Он пошел за ней. Провела она его в свою комнату, керогаз у соседки попросила и вскипятила воду. Пили они чай из оловянных кружек, обжигая губы. Муж у нее без вести пропал в сорок втором. А дети — всех трое — в войну от тифа умерли.
— Выпить мне надо, — сказала женщина и достала из сундука банку мутного вина из яблок.
Заночевал он у нее. Ушел утром тихо, чтоб не разбудить никого. В цехе под капотом «полуторки» возится, а на душе неспокойно. Весь день не выходила эта женщина у него из головы. На третий день не выдержал — пошел к ней. Снова заночевал да и остался насовсем. Только недолго они с ней прожили — умерла она через одиннадцать месяцев от пневмонии.
Авиационный завод рос год от года, все новые и новые цеха открывались. В одних детали для самолетов делали, в других — строительные бригады трудились, в третьих — ремонтные. Перевели деда в цех на Металлурге. Много лет прошло со смерти той женщины. Он привык к неухоженному мужицкому быту: курил в консервную банку, кастрюлю и стакан мыл по воскресеньям, а примус в тазу под кроватью держал, чтоб керосин из него на пол не потек. Думал, что один свой век доживет. Но тут задумываться начал про завхоза Марту. Дочка у нее, конечно, была от первого брака — но, если рассудить, что в том страшного? Да и неправильно это — в консервную банку курить. Женщина нужна. Присматривался дед долго, а потом расписались они с Мартой и зажили вместе. Было им обоим уже немало лет.
Стыд
Зимой деду сняли гипс, и он стал ходить на работу. Я уже привыкла тому, что дед целыми днями лежал на тахте за шкафом — и без него мне было грустно.
Стоя у трельяжа, я смотрела в зеркало и меняла лица — лицо инопланетянина, лицо старухи, лицо насекомого… Входила в комнату мать и строго говорила: «Не корчи рожи».
Мы выходили с ней на пустырь и шли по твердому насту тропинки, среди сугробов, которые лежали в безмолвии морозного утра, словно холмы на Марсе. Наст хрустел и блестел, как сахар. Мне пришла в голову мысль прорыть глубокий ход под сугробами, спрятаться среди желтой травы и просидеть там до весны. Питаться я буду снегом — он прохладный и тает на языке, как ни одна другая еда в мире.
— Давай слепим снежную бабу, — вдруг предложила мать.
Мы ушли с пустыря во двор и стали катать комья снега, лепя идеальное существо нечеловеческой природы. Мать улыбалась, щеки у нее порозовели от холода, волосы цвета солнца выбились из-под шапки. Я тоже улыбалась — нельзя было не улыбаться, глядя на нее: так она была прекрасна. Потом мать посадила меня в сугроб, рядом с нашим идеальным снежным существом, и сказала: «Поиграй немного», — а сама пошла к подъезду поговорить с соседкой, которая зачем-то вышла и все испортила, отобрав у меня внимание матери.
Я влюбленными глазами смотрела на снежное существо, гладила ему спину и даже попробовала кусочек его прохладной белоснежной плоти.
Во дворе появились большие мальчики. Они играли в снежки, а потом увидели меня и мое идеальное существо.
— Смотри, уродина какая! — закричали они, и градом в нашу сторону посыпались твердые комки. Снежная голова отвалилась — и тут только я увидела, что мое идеальное существо было некрасивой тварью из трех комков снега, с глазами-семечками и веткой вместо носа.
Я отползла и смотрела, как убивают снежную бабу. Будь она красивой, ее бы не тронули. Но видеть, как терзают такую, жалкую и уродливую, было больно. Я побежала к матери и, дергая ее за руку, сказала:
— Они ее разрушили!
Мать отвлеклась от разговора с соседкой и произнесла:
— Не страшно.
Мне хотелось, чтобы мать взяла палку и отлупила больших мальчиков. Но она продолжала говорить с соседкой. Никто не спас мое снежное существо. А его нужно было спасти, ведь его уродство не отменяло его нечеловеческой, идеальной природы. Ночью я плакала — ко мне пришло первое в жизни чувство вины, оно было похоже на занозу в сердце. В ту ночь я поняла две вещи: что такое стыд и что люди — зло, от них нужно прятаться.
Парад планет
Однажды в цехе бабуля Мартуля зашла на склад. На складе горела лампочка, а под ней сидел дед Николай и плакал. На газете перед ним была разложена закуска: соленый огурец и черный хлеб. Бутылку водки дед наполовину выпил.
— Ах и бессовестный, напился! — всплеснула руками бабуля. — Чего рыдаешь?
— Он же меня сбил, как барана, и уехал, — прижав кулаки к глазам, объяснял дед. — Свету жалко. Если со мной что случился, береги ее. И Шурку, сестру мою, тоже береги.
Бабуля Мартуля отобрала у деда бутылку и заперла его на складе до вечера, чтоб отсыпался.
— И ведь сколько лет мы с ним дружно жили. Всегда он получку приносил, слушался. Выпивал, конечно, но не крепко. Чтобы вот так, прямо на работе, — никогда такого не было, — вздыхала бабуля Мартуля, сидя с матерью на кухне.
— Тяжело ему, гордый он, — пожимала плечом мать.
Тут вскипел чайник, и мать разлила по стаканам кипяток. По радио гнусавым тенором певец пел:
Уже зовет меня в полет мой дельтаплан…
— Вот ведь и поет вроде складно, — заметила бабуля. — А музыка не по мне… Бухает что-то.