Статью нарочным послали маршалу Коневу. Тот сперва заартачился. Потом, когда припёрли, попросил время, чтобы прочитать и внести некоторые поправки.
Говорят, Конев просидел над статьёй всю ночь.
Хрущёву постоянно докладывали: сидит, правит. «Старайся, не старайся, всё равно статья завтра выйдет за твоей подписью», – злорадствовал Никита Сергеевич.
Когда подписанный Коневым текст привезли в Кремль, Хрущёв позвонил «автору» и сказал:
– Завтра в «Правде» читай свою статью. И без фокусов. Понял?
Говорят, что в печать пошёл не тот вариант, над которым работал Конев, а тот, что был заготовлен в секретариате ЦК. Вот почему Никита Сергеевич предостерегал Конева от «фокусов» – опасался, что «автор» статьи возмутится или что сам заявится в редакцию «Правды».
Вскоре после публикации Жуков и Конев встретились на улице. Конев, чувствуя вину, извинился.
– Ну, раз так, Иван Степанович, напиши опровержение! – предложил Жуков.
– Георгий Константинович, ты же понимаешь, что это невозможно. Не напечатают! Это ведь решение партии, в нашей стране это закон.
Вскоре Хрущёв уберёт и Конева. Для него он оставался человеком Жукова.
Когда победители делили лавры, Хрущёв, довольный исходом схватки и в порыве благодарности маршалу за спасение, высказал слова благодарности за наведение должного порядка и дисциплины в Министерстве обороны.
– Вот бы нам ещё и в МВД порядок навести, – сказал Никита Сергеевич, – да нет подходящего человека.
– Есть такой человек! – простодушно и по-солдатски мгновенно отреагировал Жуков.
– Кто? – спросил Хрущёв.
– Мой заместитель – Конев.
Ещё тогда Хрущёв призадумался: танки, обращение к армии и народу, а тут ещё и, похоже, заранее подготовленная кандидатура на пост второго силового ведомства, значит, и об этом он думает, этот калужский скорняк…
Трудно теперь сказать, кого из маршалов больше угнетала та статья в «Правде», которую можно было расценивать как предательство. Конев до конца жизни мучился от своего малодушия. Жуков негодовал. Предательство! И кто предал?
Но всё же они помирились. Помирились, как мирятся братья после тяжкой и долгой размолвки, причиной которой бывает вина обоих.
В декабре 1968 года Конев праздновал своё 70-летие. Был приглашён и Жуков. Свои дни рождения Иван Степанович отмечал каждый год и всегда приглашал своих боевых товарищей. Но Жуков приглашения с некоторых пор не принимал. А тут – приехал! Свидетелем их встречи был Константин Симонов: «И когда на вечере, о котором я вспоминаю, после обращённой к хозяину дома короткой и полной глубокого уважения речи Жукова оба эти человека обнялись, должно быть, впервые за многие годы, то на наших глазах главное снова стало главным, а второстепенное – второстепенным с такой очевидностью, которой нельзя было не порадоваться». И еще одним эпизодом запомнился тот вечер писателю. Когда начальник Главного политуправления А. А. Епишев завел длиннейшую поучительную речь о задачах военачальников, «при очередном упоминании о ползании на животе Жуков всё-таки не выдержал.
– А я вот, будучи командующим фронтом, – медленно и громко сказал он, – неоднократно ползал на животе, когда этого требовала обстановка и особенно когда перед наступлением своего фронта в интересах дела желал составить себе личное представление о переднем крае противника на участке будущего прорыва. Так что вот, признаюсь, было дело – ползал! – повторил он и развёл руками, словно иронически извиняясь перед оратором в том, что он, Жуков, увы, действовал тогда вопреки этим застольным инструкциям. Сказал и уткнулся в свою тарелку среди общего молчания, впрочем, прерванного всё тем же оратором, теперь перескочившим на другую тему.
Даже сам не знаю почему, мне так запомнился этот мелкий штрих в поведении Жукова в тот вечер. Скорей всего, потому, что в его сердитой иронии было что-то глубоко солдатское, практическое, неискоренимо враждебное всякому суесловию о войне, и особенно суесловию людей, неосновательно считающих себя военными».
Жуков и на склоне своих лет оставался Жуковым. Хотя тот довольно резкий выпад в сторону Епишева мог дорого стоить ему. Его мемуары и без того чрезвычайно тяжело, с потерями, с многочисленными претензиями к автору, проходили через минное поле Главпура. В любой момент могло прозвучать: «Кому нужна ваша правда?..»
Глава десятая. Мемуары
В Сосновку к Жукову частенько стал наведываться Константин Симонов. Разговаривали о войне. Вспоминали. У них было много общего, хотя в жизни, как известно, занимались разным делом.
В мае 1956 года у них состоялась долгая беседа. Встретились они по случаю трагическому. Застрелился секретарь правления Союза писателей СССР Александр Фадеев, «писательский министр», как его называли. В годы войны он был редактором «Литературной газеты», военным корреспондентом. Ходили слухи, что перед смертью Фадеев написал письмо, адресованное ЦК, но письмо было изъято сотрудниками КГБ…
Письмо действительно существовало. Его опубликовали лишь в 1990 году: «…Жизнь моя, как писателя, теряет всякий смысл, и я с превеликой радостью, как избавление от этого гнусного существования, где на тебя обрушивается подлость, ложь и клевета, ухожу из жизни. Последняя надежда была хоть сказать это людям, которые правят государством, но в течение уже 3-х лет, несмотря на мои просьбы, меня даже не могут принять. Прошу похоронить меня рядом с матерью моей».
Последняя просьба Фадеева выполнена не была. Придёт время, и власти точно так же отнесутся и к его, Жукова, последней просьбе.
Из воспоминаний Константина Симонова: «…я встретил Жукова в Колонном зале, в комнате президиума, где собрались все, кому предстояло стоять в почётном карауле у гроба Фадеева. Жуков приехал немного раньше того времени, когда ему предстояло стоять в почётном карауле, и вышло так, что мы полчаса проговорили с ним, сидя в уголке этой комнаты.
Тема разговора была неожиданной и для меня, и для обстоятельств, в которых происходил этот разговор. Жуков говорил о том, что его волновало и воодушевляло тогда, вскоре после XX съезда. Речь шла о восстановлении доброго имени людей, оказавшихся в плену главным образом в первый период войны, во время наших длительных отступлений и огромных по масштабу окружений.
Насколько я понял, вопрос этот был уже обговорён в Президиуме ЦК, и Жукову как министру обороны предстояло внести соответствующие предложения для вынесения по ним окончательного решения. Он был воодушевлён предварительно полученной им принципиальной поддержкой и говорил об этом с горячностью, даже входившей в некоторый контраст с его обычной сдержанностью и немногословием… Видимо, этот вопрос касался каких-то самых сильных и глубоких струн его души. Наверное (по крайней мере мне так показалось), он давно думал об этом и много лет не мог внутренне примириться с тем несправедливым и огульным решением, которое находил этот вопрос раньше. Он с горечью говорил: «Мехлис додумался до того, что выдвинул формулу: каждый, кто попал в плен, – «предатель родины» и обосновывал её тем, что каждый советский человек, оказавшийся перед угрозой плена, обязан был покончить жизнь самоубийством, то есть в сущности требовал, чтобы ко всем миллионам погибших на войне прибавилось ещё несколько миллионов самоубийц. Больше половины этих людей были замучены немцами в плену, умерли от голода и болезней, но, исходя из теории Мехлиса, выходило, что даже вернувшиеся, пройдя через этот ад, должны были дома встретить такое отношение к себе, чтобы они раскаялись в том, что тогда, в 41-м или 42-м, не лишили себя жизни».
Не помню уже в точности всех слов Жукова, но смысл их сводился к тому, что позорность формулы Мехлиса – в том недоверии к солдатам и офицерам, которая лежит в её основе, в несправедливом предположении, что все они попали в плен из-за собственной трусости.
«Трусы, конечно, были, но как можно думать так о нескольких миллионах попавших в плен солдат и офицеров той армии, которая всё-таки остановила и разбила немцев. Что же, они были другими людьми, чем те, которые потом вошли в Берлин? Были из другого теста, хуже, трусливей? Как можно требовать огульного презрения ко всем, кто попал в плен в результате всех постигавших нас в начале войны катастроф?..»
Снова повторив то, с чего он начал разговор, что отношение к этой трагической проблеме будет пересмотрено и что в ЦК единодушное мнение на этот счет, Жуков сказал, что он считает своим долгом военного человека сделать сейчас всё, чтобы предусмотреть наиболее полное восстановление справедливости по отношению ко всем, кто заслуживает этого, ничего не забыть и не упустить и восстановить попранное достоинство всех честно воевавших и перенесших потом трагедию плена солдат и офицеров. «Все эти дни думаю об этом и занят этим», – сказал он…»
Реабилитация пленных была для него не служебным, а скорее нравственным долгом. Кое-что сделать он успел. Но потом, с уходом от дел, с отставкой, всё приостановилось.
Симонов появился снова. И снова Жукову вспомнился недавний разговор.
Маршалы и генералы писали мемуары. Жуков читал и покачивал головой. Порой взрывался – враньё!
На предложение самому засесть за мемуары он вначале махал рукой. Но всё чаще думал о погибших, о претерпевших муки плена и, убеждая себя в том, что именно через книгу, через печатное слово, он сможет привлечь внимание и общества, и правительства, и партии к тому делу, которое оставил незавершённым, наконец решился. В предисловии к западногерманскому изданию «Воспоминаний и размышлений» он напишет: «Я должен был это сделать в память о тех, кто отдал свою жизнь за Родину…»
Он изначально относился к написанию мемуаров как к труду. Так крестьянин, дожив до очередной весны, с надеждой смотрит на своё поле, которое не возделает никто так, как возделывал его он.
Осенью 1957-го Жуков приказал адъютанту съездить в Министерство обороны и привезти ему из машбюро пачку писчей бумаги.