Жуков. Танец победителя — страница 17 из 135

«Кончилось тем, – вспоминал Жуков, – что в начале осени 1917 года некоторые подразделения перешли на сторону Петлюры.

Наш эскадрон, в состав которого входили главным образом москвичи и калужане, был распущен по домам солдатским эскадронным комитетом. Мы выдали солдатам справки, удостоверяющие увольнение со службы, и порекомендовали им захватить с собой карабины и боевые патроны. Как потом выяснилось, заградительный отряд в районе Харькова изъял оружие у большинства солдат. Мне несколько недель пришлось укрываться в Балаклее и селе Лагери, так как меня разыскивали офицеры, перешедшие на службу к украинским националистам».

Нечто подобное в эти же дни пережил фейерверкер-артиллерист и будущий Маршал Советского Союза Иван Конев, находившийся неподалёку, под Киевом, в составе артиллерийского дивизиона гвардейского кирасирского полка. «Полк категорически отказался украинизироваться, что по единому решению офицеров и кирасир было явно недопустимым для старого русского гвардейского полка». В одной из бесед с Константином Симоновым Конев рассказал, как гайдамаки разоружали их дивизион: «Я прятал шашку и наган под полушубком, мне за это здорово попало. Все командиры перешли на сторону гайдамаков. Наш дивизион был настроен революционно, многие поддерживали большевиков, поэтому Рада приняла решение дивизион расформировать и отправить на родину».

После «разоружения» дальнейшая судьба двух будущих маршалов весьма схожа: Конев отправился в родную деревню Лодейно под Великим Устюгом, а Жуков – в Стрелковку под Малоярославец. Военная карьера для них, в столь роковое время начавших её, закончилась, казалось, навсегда.

Все дороги в России лежат через Москву.

Жуков в мемуарах уточняет, что приехал в Москву 30 ноября 1917 года. Могилы солдат «двинцев», «кремлёвцев» и «самокатчиков» у кремлёвской стены уже осели и были засыпаны снегом. Москвичи потихоньку стали забывать о кровавой бойне, разыгравшейся здесь. Юнкеров и офицеров отпевали в церкви Большого Вознесения у Никитских ворот при огромном стечении народа и похоронили на Братском кладбище в селе Всехсвятском (ныне район метро «Сокол»). Солдат хоронили уже по новому обряду. На похороны же юнкеров Александр Вертинский напишет песню и до конца жизни будет петь её в разных концах земли от Москвы до Шанхая.

В день похорон юнкеров – так, по всей вероятности, совпало – Первая мировая война для России закончилась. Чтобы плавно перейти в Гражданскую. День был ненастный, дождливый, холодный, слякотный.

Впоследствии, возможно, тот самый священник, в которого «женщина с искажённым лицом» швырнула обручальное кольцо, напишет в своих мемуарах: «Невиданная, трагическая картина. Я был потрясён… В надгробном слове я указал на злую иронию судьбы: молодёжь, которая домогалась политической свободы, так горячо и жертвенно за неё боролась, готова была даже на акты террора, – пала жертвой осуществившейся мечты…»[8]

Московские вокзалы были забиты солдатами. Многие тогда возвращались с фронта. Кто дезертиром, кто по решению солдатского комитета, кто через кордоны гайдамаков, кто как. «Декабрь 1917 и январь 1918 года, – продолжает Жуков, – я провёл в деревне у отца и матери и после отдыха решил вступить в ряды Красной армии».

4

Москва ко времени возвращения Жукова с фронта была уже большевистской.

Жуков первым делом наведался к Пилихиным. Новостей там было много. Самым радостным для Георгия было то, что Александр уже встал на ноги и вернулся домой. Братья обнялись и всю ночь потом не смыкали глаз, сидели, вспоминали, двигали друг к другу наполненные рюмки. Пили и за здравие, и за упокой.

Говорили о фронте, об офицерах, о петлюровцах и царе, о московских событиях, о бойне между юнкерами Александровского училища, кадетов и студентов с красногвардейскими отрядами. Александр нервничал, говорил о каких-то подробностях, суть которых Жуков не всегда понимал. Александр говорил, что столкновение спровоцировали эсеры, и называл имя полковника Рябцева.

Когда в державе всё так резко задвигалось и империя уже перестала быть империей, предусмотрительный и мудрый Михаил Артемьевич быстренько, без излишних вздохов и раздумий, ликвидировал своё дело и жил в кругу своей большой семьи тихо-мирно, как обычный московский обыватель среднего достатка. В его облике и образе жизни никак нельзя бы распознать вчерашнего богатого владельца скорняжной мастерской и магазина меховой одежды. Пристроил детей, кого выдал замуж, кого женил.

Казалось, только младший из сыновей, Иван, не мог смириться с семейной потерей. За время работы в мастерской отца он скопил кое-какой капитал и открыл собственное дело. И очень не вовремя, надо заметить. Отец пытался отговорить сына, но тот только отмахнулся.

В Дмитровском переулке Иван купил конюшню. Одну её часть перестроил под квартиру. В другой держал несколько скаковых лошадей и занимался тем, чем владел не хуже отца, – скорняжным делом. Время от времени выступал жокеем на московском ипподроме на собственном жеребце по кличке Пороль Донер. Тогда такие клички, на манер иностранных, беговым лошадям давать было модно. На них чаще ставили.

Пилихины встретили Жукова хорошо. Михаил Артемьевич относился к нему как к сыну. Глядя на него, одетого в солдатское, он сказал:

– Ещё сильнее, племяш, стал ты на деда Артёма походить. И над конями власть имеешь. Видел, видел, как Ванькины лошади к тебе губу тянут. Про отца такое говорили, будто слово он знает. Много, много в тебе родового, нашего, пилихинского.

Смотреть конюшню Ивана они ходили вместе.

Но в Москве Жуков не задержался.

О контузии и в Москве в пилихинском доме, и дома в Стрелковке он помалкивал. Хотя в деревне вскоре заметили, что он порой плоховато слышит.

5

На родине, казалось, ничего не изменилось. Те же нищета и разорение. Всюду чувствовалась нужда. Раньше, до войны, деревня выглядела лучше. Вон солдат идёт навстречу, распоясанную шинель ветер раздувает. Подошёл поближе, увидел, что рукав к шинели пришит… Руки-то у солдата нет. Кто ж это? А это Иван Павлов, бывший одноклассник из Огуби.

– Здравствуй, Иван.

– Здорово, Егор.

Обнялись. От Ивана пахнуло самогоном.

– Где ж тебя? – спросил, кивнув на пустой рукав.

– В Польше. Не видать бы её больше…

– Кто-нибудь ещё из нашего призыва вернулся?

Иван назвал троих и поморщился. Но Георгий обрадовался: среди названных был и Пашка Жуков, и Лёшка Колотырный.

– Гармонь-то его цела?

– Цела. Она ж на войну не ходила… Уже играет на вечеринках, девок веселит. – Теперь и Иван улыбнулся. – Девок нынче много. Женихов-то побило…

– А мы с тобой что, разве не женихи? – засмеялся Георгий.

– Мы-то – да… Особенно я… – И Иван снова нахмурился.

Пока дошёл до дома, пока поговорил с одним, с другим, его уже опередили и Жуковых известили, что со станции пришёл Егор.

Вечерами солдаты сходились у кого-нибудь дома, подолгу сидели, толковали. Спорили. Чаще всего спорили о прочитанном в газетах, о вестях, долетавших из Угодки и Малоярославца. Спорили о «мешочничестве», о том, почему новой власти не удаётся справиться то с тем, то с этим. Яростней всех схватывались двое Жуковых – Пашка и Егор. На родине его так и продолжали называть Егором.

В спорах Пашка стоял за эсеров. Егор – за большевиков. Спорили о земле. Пашка стоял на том, что земельная программа эсеров крестьянину могла бы дать больше. Ему нравилась идея «хлебной монополии», которую выдвинули левые эсеры и которую поддержало крестьянство. В этой идее было больше свободы и возможностей для хлебороба. Ивану их споры не нравились. Он мотал обрубком руки и загадочно говорил:

– Вы думаете будет по-вашему? – И мучительно морщился: ему хотелось выпить.

Выпить было нечего. Если кто-то и приносил пол-литра самогона, то он был уже выпит и забыт.

– Деревня! Деревня! – нервничал Иван, слушая своих друзей-философов. – В деревне и хорошо, и плохо. Как и во всей стране. Вот что я вам скажу. – И повторял ходовую в тот год поговорку: – У нас в республике плохо с хлебом, зато хорошо с голодом…

На «пятачок» не тянуло. Там уже заправляла молодёжь. И Лёшкина гармошка играла в руках другого гармониста. Жизнь шла, многое меняя и в деревне, и в них самих.


Ещё в 1913 году у Константина Артемьевича Жукова закончился срок полномочий как представителя общины деревни Стрелковки на волостных сходах в Угодском Заводе. С той поры из-за преклонных лет на общественную должность, которая давала кое-какое положение и достаток, его не избирали. После ухода сына на фронт материальное положение семьи и вовсе пришло в упадок. Устинья Артемьевна обратилась к местным властям с просьбой о помощи. Краевед и биограф Г. К. Жукова А. И. Ульянов по этому поводу пишет: «Комиссия, побывав у них дома, выяснила, что отец призванного «по дряхлости всякую трудоспособность утерял, мать содержать мужа… и сохранять своё хозяйство до прибытия сына с войны без посторонней помощи не может, ввиду чего хозяйству и семье грозит полное разорение». Жуковы имели дом, хозяйственный двор, лошадь, корову. В те годы многие крестьянские семьи очень бедствовали. Поэтому просьба Устиньи, хотя и подкреплённая волостным попечительством, видимо, осталась безответной».

Беда, говорят, не ходит одна. Через месяц по приезде в Стрелковку Георгий почувствовал недомогание. «В начале февраля тяжело заболел сыпным тифом, – вспоминал маршал, – а в апреле – возвратным тифом. Своё желание сражаться в рядах Красной армии я смог осуществить только через полгода, вступив в августе 1918 года добровольцем в 4-й кавалерийский полк 1-й Московской кавалерийской дивизии».

По всей вероятности, здесь Жуков не совсем точен. Мемуарный жанр – жанр вольный. Дело в том, что ещё в конце мая 1918 года ВЦИК издал постановление «О принудительном наборе в Рабоче-Крестьянскую Красную Армию». По этому постановлению Жуков подлежал первоочередному призыву без всяких отсрочек. Но в Стрелковке его свалила эпидемия. И если бы не своевременная помощь земского доктора Николая Васильевича Всесвятского, кто знает, каким был бы исход. Доктор Всесвятский сделал всё, чтобы спасти уцелевшего на войне солдата, поднять на ноги надежду и опору семьи. Спустя год, когда Жуков уже снова опояшет себя кавалерийской портупеей и вскочит на боевого коня, а доктор Всесвятский, заразившись от тифозного больного, умрёт в возрасте сорока пяти лет.