Из Стрелковки он получил письмо. На родине его заждались. Отца уже не было на свете, он умер весной 1921 года. На похороны он приехать не смог. Потом всю жизнь себя за это казнил. Смерть отца совпала с неурожайным годом. Сестра Маша написала, что не уродились ни рожь, ни картошка, ни другие овощи, что деревня голодает. Он постоянно посылал им в Стрелковку деньги. Но если не уродилась картошка и рожь, если не из чего смолоть муку и выпечь хлеб… Мать потихоньку старилась. Сестра вышла замуж и одарила его племянниками. Сестра писала обо всём, в том числе и о муже – добрый, мол, работящий. Маша заслуживала хорошего мужа. Дай бог, дай бог… С зятем он был ещё не знаком. Хотелось повидать всех. В минских магазинах и на базаре накупил гостинцев, набил целый чемодан, никого не забыл, ни родных, ни соседей.
Биографы маршала Жукова его регулярные поездки на родину обычно не замечают. Для воина главная тема какая? Служба! Войны! Что можно ещё прибавить к войнам? Пожалуй, женщин. Прибавляли женщин. И ещё кремлёвские интриги. Родину пропускали как незначительное.
А между тем Жукова трудно, а порой и невозможно понять вне родины. Потому как он прежде всего человек родины. Корневой. Земляной. Крестьянское, мужицкое чувствовалось в нём всю жизнь. И всю жизнь ему помогало.
Думая о маршале Жукове, пытаясь разгадать его феномен, невольно приходишь к мысли о том, что Творец, прежде чем создавать Героя и вручить ему в руки разящий меч, выбрал подходящую породу. Как кузнец, задумав сковать колесо, которому предстоит долгий и трудный путь, подбирает нужный металл. Порода оказалась подходящая. Пилихинская. Отец дал другое – привязанность к родине, привил чувство прекрасного. Все ему давали то, что с избытком имели сами. Дядюшка Михаил Артемьевич – то, как надо любить и ставить своё дело, которое избрал в жизни. Брат Александр растолковывал непонятное в книгах, что волновало тревожило. Сёстры, добрые сёстры, были воплощением верности, хранительницами семейных тайн и преданий.
Из «Воспоминаний и размышлений»: «Я поехал в деревню повидать мать и сестру.
Мать за годы моего отсутствия заметно сдала, но по-прежнему много трудилась. У сестры уже было двое детей, она тоже состарилась. Видимо, на них отразились послевоенные годы и голод 1921–1922 годов.
С малышами-племянниками у меня быстро установился контакт. Они, не стесняясь, открыли мой чемодан и извлекали оттуда всё, что было им по душе.
Деревня была бедна, народ плохо одет, поголовье скота резко сократилось, а у многих его вообще не осталось после неурожайного 1921 года. Но, что удивительно, за редким исключением, никто не жаловался. Народ правильно понимал послевоенные трудности.
Кулаки и торговцы держались замкнуто. Видимо, ещё надеялись на возврат прошлых времён, особенно после провозглашения новой экономической политики. В районном центре – Угодском Заводе вновь открылись трактиры и частные магазины, с которыми пыталась конкурировать начинающая кооперативная система».
В первый же день по приезде всей семьёй пошли на Никольское кладбище. По местному обычаю, покрыли скатертью могилу отца, помянули.
По дороге домой Устинья Артемьевна снова, то ли в упрёк, то ли от простоты души, напомнила сыну:
– А как, Егорушка, отец тебя дожидался. Не хотел умирать без тебя. Говорил: дождусь Егора, и тогда…
Тяжело оправдывать в том, чего не сделал вовремя, но должен был.
– Ну что ты, мама, – заступилась за него сестра; Маше всегда было жалко брата. – Не мог он приехать. Егор, скажи, ты же не мог…
Егор молчал.
– Не мог, – продолжала уговаривать строгую мать сестра. – Воевал.
– Воевал? – Мать остановила его жестом руки. – А с кем ты, сынок, воевал? Войны-то уже не было?
– И воевал, и был ранен, – не унималась Маша.
– Помолчи, не тебя спрашиваю. – Мать строго взглянула на дочь, и та покорно опустила голову.
Мать по-прежнему оставалась старшей в семье, всё держала в своих руках.
– С мужиками воевал, мама. – Он говорил тихо, почти шёпотом.
– С какими мужиками, сынок?
– С воронежскими да с тамбовскими.
Устинья Артемьевна снова пошла вперёд. За нею шли внуки. Племянники радовали Жукова. Он время от времени поглядывал на них, пытаясь разглядеть, каких черт в них было больше, жуковских или пилихинских. В Угодском Заводе, в лавке, он купил им привозных серпуховских леденцов – «петушки» на палочке, – и теперь они с восторгом облизывали их, и солнце вспыхивало на прозрачных «петушках», играло в серо-голубых пилихинских глазах мальчиков, делая их ещё голубее. Мать шла уже не оглядываясь. Похоже, ей было довольно его ответа, и думала уже о другом. Но перед самой Стрелковкой вдруг сказала:
– По нашим деревням тоже обоз ездил. Солдаты с винтовками. Хлеб отбирали.
Ему хотелось возразить матери, что отбирали хлеб, а собирали излишки. Но с матерью спорить было бесполезно. Она всегда была твёрдой и уверенной в том, что говорила и делала, напоминая Жукову этой своей чертой характера своего брата Михаила Артемьевича. С дядюшкой тоже лучше было не спорить.
Они переглянулись с Машей и не проронили ни слова.
Когда подошли к дому, Жуков остановился. Мать ушла в дом.
– Маша, – окликнул он сестру, – что ж вы дом так запустили… – И кивнул на кровлю.
Над углами с северной и западной сторон зияли дыры. Кровля позеленела, поросла мохом. По потёкам на стенах было видно, что течёт уже не первый год. Дыры были заткнуты клоками то ли соломы, то ли прошлогоднего сена. Эти нелепые, бабьими руками скрученные затычки уже не спасали дом от проникновения и дождя, и весенней талицы. Дом начал гнить, брёвна в сырых местах облюбовал жучок, и углы пошли вниз, брёвна расселись, зияя щелями. Щели тоже были заткнуты где паклей, где той же соломой, а где тряпьём. И это придавало жилищу неопрятный и тоскливый вид.
– А вот так, Егор. Без тебя… – И она махнула рукой и отвернулась.
Подошёл Фёдор, муж Маши. На кладбище он хорошенько выпил, допивал за всеми. На жаре его разобрало, и он всё время плёлся сзади, отставал и, видно было, норовил завалиться где-нибудь на обочине, отдохнуть. Но Жуков грозно поглядывал на него и жестом приказывал идти. Зять повиновался.
– Фёдор, – наконец сказал Жуков зятю, – сегодня давай проспись, а завтра с утра дуй в Угодку, на пилораму, и посмотри, что там есть в продаже. Нужен сруб, доски, тёс, дранка. Я всё обсчитаю, утром получишь наряд. Подъём в пять ноль-ноль.
Фёдор что-то пробормотал и тяжело поплёлся в сенной сарай, где была лежанка.
Фёдор Фокин мужик был неплохой. Но водился за ним весьма распространённый грешок – выпивал и меры при этом не ведал. В тот раз между ними состоялся разговор на повышенных тонах. Жуков напрямую высказал Фёдору всё, что думал, при этом резко подытожил: мол, лучше бы за домом присматривал, чем бражничал без ряду и без повода, да жену от тяжёлых работ поберёг, а то состарилась в молодые лета… Фёдор чувствовал себя в доме хозяином. Жуков это заметил и напомнил ему:
– Знаешь, Фёдор, хозяином будешь, когда твой дом и весь двор, всё хозяйство соседи хвалить станут. Хвалить да завидовать. А пока тут завидовать нечему. И некому.
Должно быть, с того разговора легла между ними чёрная тень недоверия и некоторой неприязни. Виду ни тот ни другой не подавали. Но тень лежала…
Фёдор, однако, на следующее утро вскочил раненько, умылся и, схватив со стола «наряд», метнулся в Угодский Завод. Нужные материалы на пилораме оказались в наличии. К обеду Фёдор бодро доложил:
– Мужики, Егор, тебя видеть желают. На пилораме. Бабы конторские тоже интересовались. Говорят, на командира посмотреть… На ремни его да на орден.
Жуков усмехнулся и спросил:
– Когда оплачивать за сруб и за доски?
– Доски лежат в штабелях. Сухие, гожие. А сруб будет готов через неделю. Задаток надобно внести. А как задаток в кассу будет внесён, так они по тем размерам, которые ты начертил, рубить начнут прямо с сегодняшнего вечера.
Плотники в Угодке всегда были хорошие. Плотники из плотников. Рубили в две смены, по двенадцать часов. Ночью – под фонарём. Сидели по всем четырём углам и самозабвенно тюкали белыми, будто посеребрёнными от усталости топорами.
– Егор Константиныч, – окликнул его пожилой бригадир, налаживая головешкой льняную шнурку, чтобы отбить черту на бревне, – а правду бают, что ты полком командуешь?
– Правду, – сдержанно ответил Жуков.
– Ремни-то, вижу, кавалерийские, – продолжал допытываться плотник.
– Точно так. Полк мой кавалерийский.
Бригадир ловко вогнал в торец свой серебряный топор, привычным движением перевернул бревно, прихватил скобой, чтобы не вертелось, и погнал канавку по только что отбитой черте. Щепа шла ровная, длинная, как из-под фуганка. И неожиданно спросил, как бы между прочим:
– Ну и как, земляк, порядок в кавалерийском полку?
Жуков засмеялся:
– Да уж не хуже вашего!
– Это добре, – не отрываясь от своей работы, сказал плотник. – У меня в артели порядок. И это – главное. Вон, смотри, каждый своё дело знает. А ежли который вильнёт, тут от дяди Макара – головешкой по лбу. В самый раз. Правда, Валёк? – И дядя Макар кивнул на головешку, которой он только что подживлял шну́рку, а потом весело подмигнул молодому плотнику, сидевшему на ближнем углу.
Дом поставили обыдёнкой, то есть одним днём. Издавна на калужской земле существовал такой обычай – «по́мочи», – когда на заранее подготовленное место, на валуны или на фундамент сруб накидывали за один день, наводили стропила и налаживали жердевую обрешётку. Оставалось только покрыть дранкой или соломой, вставить дверные и оконные присады, вывести подмостники да настелить полы. Это делали на второй день. Так что через три-четыре дня в новый дом можно было уже пускать кошку…
Фёдор Фокин собрал мужиков не только из Стрелковки, но и из Огуби и Величкова. Уговаривать не пришлось. В округе уже знали: приехал из Минска командир кавалерийского полка Егор Жуков, заказал в Угодке сруб и на днях будет ставить. Пришли и Егоровы друзья-товарищи, с кем уходил на Германскую, а потом на Гражданскую.