В центре это почувствовали сразу, с болезненным страхом. Сталин – в ту пору пока ещё не диктатор, а всего лишь Генеральный секретарь ЦК ВКП(б) – в 1928 году отправился в поездку по Сибири, со своего рода инспекцией, чтобы своими руками пощупать «неудовлетворительный ход хлебозаготовок в крае». И вот на одном из деревенских собраний после того, как он произнёс эмоциональную речь о необходимости сдавать зерно нового урожая государству по фиксированным ценам и в объёме, необходимом для страны, но, как тут же оказалось, непосильном крестьянину, один пожилой мужичок вдруг сказал насмешливо:
– А ты, кавказец, попляши! Тогда, может быть, мы тебе хлеба и дадим!
Собрание утонуло в дружном смехе.
Это не могло не оскорбить кавказца. Вот почему после поездки по сибирскому краю в выступлениях Сталина, а потом и в официальных документах появилась фраза – «крестьянский бунт».
Без хлеба ни индустриализации, ни перевооружения армии провести было невозможно.
На землю необходимо было вернуть крупного производителя сельскохозяйственной продукции. Но не помещика же! Кулак с его мелкобуржуазными собственническими ухватками и нутром жестокого эксплуататора тоже не подходил. И поскольку деревня продолжала жить крестьянской общиной, пусть и надломленной переменами и потрясениями, но всё же ощутимо крепким коллективом, решено было провести массовую и поголовную коллективизацию. Деревню загоняли в колхозы. Кулак мешал. Его предстояло уничтожить как класс, устранить как главную помеху.
Согласно инструкции, разосланной из центра органам местной власти в районы тотальной коллективизации, у кулаков конфисковывали «средства производства, скот, хозяйственные и жилые постройки, предприятия производственные и торговые, продовольственные, кормовые и семенные запасы, излишки домашнего имущества, а также наличные деньги».
После НЭПа, когда многие хозяева благодаря своему трудолюбию и упорству смогли встать на ноги, в категорию кулаков, или, как тогда говорили, «местных кулацких авторитетов», «кулацкого кадра, из которого формируется контрреволюционный актив», можно было записать половину деревни. И записывали.
Из Стрелковки и Чёрной Грязи прилетали безрадостные вести: многие зажиточные хозяйства, соседи и однофамильцы попали в списки на раскулачивание. Верно заметил один из биографов Жукова: «Советская власть как катком прошлась по Пилихиным»[42].
Из Москвы в Гжатск была выселена семья (жена и сын) двоюродного брата Ивана Михайловича Пилихина. Благо что не на Енисей…
Жуков помочь брату ничем не смог. Лошадей его изъяли. Конюшню и московскую квартиру тоже.
Племянник Жукова Анатолий Пилихин, со слов родственников, так описал мытарства Ивана Михайловича Пилихина: «Следователь требовал от богатеев отдать государству их золото. На одном из допросов супруга скорняка Ольга Игнатьевна вынула из ушей золотые серёжки и отдала их в руки следователю со словами: «Нет у нас, кроме этого, никакого золота. Всё, что имелось у мужа, он отдал». По возвращении семьи из ссылки в 1930 году выяснилось, что их квартиру занимает представитель власти, проводивший следствие и получивший на лапу серёжки, которые носила его половина с выпученными глазами. Бездомным ничего не оставалось, как поселиться в подмосковном Новогирееве у родителей Ольги Игнатьевны»[43].
Иван Михайлович до войны преподавал в одном из ремесленных училищ Москвы скорняжное дело, которое знал в совершенстве. Часто сетовал на то, что не стало хороших мехов, что не на чем учить молодёжь. Потом его пригласили в меховое ателье Московского художественного академического театра. Однажды ему поручили выполнить срочный заказ, поступивший от некоего солидного заказчика. Нужно было подобрать по окрасу и рисунку шкурки чёрно-бурых лисиц и сшить женскую шубу по размеру, указанному заказчиком, но без предварительной примерки. Шуба заказывалась для некоей особы, имя которой тоже не называлось. Работали бригадой. Срок – трое суток и ни часа больше. Иван Михайлович потом рассказывал: однажды во время работы погас свет. Из ателье тут же позвонили в Мосэнерго, заведующий требовательно заявил, чтобы подачу электричества немедля возобновили, иначе будет сорван заказ самого товарища… Берии. Буквально через десять – пятнадцать минут лампочки над столами зажглись.
В другой раз «левой» заказчицей Ивана Михайловича была актриса Любовь Орлова. Ей, уже как положено, с примеркой, он шил из щипаной нутрии шубу «под обезьянку». Орлова была очень довольна и расплатилась щедро.
Вдова Михаила Артемьевича, умершего в 1922 году, Ольга Гавриловна, узнав об «уплотнении», дожидаться унижений не стала, вместе с дочерями и внуками уехала из Москвы в Чёрную Грязь, подальше от Москвы и бурных событий новой жизни. В Чёрной Грязи у Пилихиных был добротный кирпичный дом с надворными постройками и флигелем для гостей. Родовую усадьбу Михаил Артемьевич при жизни не оставлял своими деятельными заботами, вложил кое-какие денежки и в её обустройство, надеясь доживать свой век в тишине и покое на лоне природы. Михаил Артемьевич, слава богу, отошёл в мир иной вовремя. А вот его семью постановление Политбюро ЦК ВКП(б) «О мероприятиях по ликвидации кулацких хозяйств в районах сплошной коллективизации» настигло в 1930 году в Чёрной Грязи: решением местных властей вдову Ольгу Гавриловну, дочерей и внуков из дома выселили во флигель. Скот реквизировали и угнали на колхозный двор.
Сестра Анна Михайловна тут же поехала к Жукову и со слезами рассказала всю историю их выселения. Жуков был оглушён произошедшим.
Среди командиров уже ходили невесёлые разговоры о том, что в деревне снова происходит что-то не то, что во многих областях снова начались бунты и открытые выступления, что власти на местах слишком вольно применяют к действительности положения постановления Политбюро. Многие родом были из деревни, там оставались родители, родня.
По словам Анны Михайловны, брат на этот раз вступился за них, написал в сельсовет письмо – «прислал бумагу, что семья раскулачиванию не подлежит» и подтвердил своё близкое родство с Ольгой Гавриловной и сёстрами. После этого дом Пилихиным вернули. Но реквизированный скот с колхозного двора забрать не удалось. В 1934 году Ольга Гавриловна умерла, и пилихинское семейство снова выселили в тесный флигель.
Так и жила Анна Михайловна, скрепя сердце безмолвно наблюдая, как новые хозяева постепенно разрушают родительский дом.
Но дожила Анна Михайловна и до лучших времён, до торжества справедливости. Уже в 1991 году глава Угодско-заводской районной администрации Василий Прокопович Чурин, узнав всю историю, рассудил дело так: никаких документов на дом нет, ни колхозных, ни пилихинских, но ведь маршал ясно написал в своих мемуарах, как ходил в Чёрную Грязь к своему дяде Михаилу Артемьевичу именно в этот дом, что ночевал там с двоюродными братьями после гулянок. А раз так, то по закону и по справедливости этот дом должен принадлежать дочери строителя и владельца этого дома…
И Жуков до этого времени не дожил. В 1964 году во время очередного приезда на родину он навестил сестру. Дом дядюшки Михаила Артемьевича был ещё чужим. Он посмотрел на него издали и сказал сестре:
– Давай-ка, Нюра, перебирайся ко мне на дачу в Сосновку. Места там у меня много. Всем хватит. Будешь жить у меня, в отдельной комнате.
– В Сосновку… – засмеялась она. – Пасти там твою корову! Слышала, как ты её доишь.
Он тоже засмеялся. Действительно, корову, которую он держал в Сосновке, приходилось иногда доить самому. Видать, племянники рассказали, как дядюшка маршал с нею на даче управляется…
– Нет, Егор, за приглашение спасибо, но доживать я буду здесь, на родине. Смотри, как хорошо тут!
Жуков оглянулся, и взгляд его упёрся в стену дядюшкиного дома, который стал чужим.
Глава десятая. Черкеска с газырями, или в 4-й донской казачьей дивизии
За два московских года Жуков, согласно аттестации Будённого, «проделал очень большую работу по составлению руководства по подготовке бойцов и мелких подразделений конницы РККА», а также руководства по подготовке полковых школ и младшего начальствующего состава, «участвовал в манёврах УВО в качестве полкового посредника», в составе рабочей группы командиров занимался разработкой и организацией учения. Кроме всего прочего, что обычно пишут старшие командиры, аттестуя младших, Будённый отметил следующее: «…тов. ЖУКОВ Г. К. является… командиром с сильными волевыми качествами, весьма требовательным к себе и подчинённым, в последнем случае наблюдается излишняя жестокость и грубоватость». И далее: «Чувство ответственности за порученную работу развито в высокой степени». «Не имея академического образования, много работает над своим личным военным и политическим развитием».
Москва и наркомат были для Жукова всё же неволей, почти что гауптвахтой, куда он попал за успешную работу в полку и в бригаде. Спасало умение учиться. Работая рядом с Будённым и Тухачевским, Жуков неплохо освоил штабную и кабинетную работу. Он постоянно уплотнял время, энергично трамбовал его своей волей, выполняя порученные задания быстро, без проволочек и того же требовал от подчинённых, зачастую обескураживая их, привыкших к иному, более спокойному ритму. Порой слышал от них полушутку-полуупрёк-полупредостережение:
– Георгий, отпусти повода…
– Товарищ Жуков, здесь же не казарма…
И сам понимал, что некоторые его требования были действительно излишни, но ничего с собой поделать не мог. Он действительно тосковал по казарме, по своим эскадронам, «выводкам» и запаху армейских конюшен. Кабинетная работа казалась ему однообразной и невыносимо-тоскливой. Будённый это заметил. Старый кавалерист понял, что прежний командир его подопечного Рокоссовский об органической ненависти Жукова к штабной работе написал не только из желания не отпускать надёжного командира из дивизии.