Жулье. Золото красных. Выездной — страница 108 из 135

в пакет, расковыряла в бумаге плоский квадратик.

— Зажигалочка-то у вас не по рангу, — хохотнул Шпын и всучил Филину дар, тот важно щелкнул, опустил в карман не без удовольствия, оглядел небеса ласкающим взором и — напрасно изводили страхи Игоря Ивановича важно поблагодарил, — что ж… и за малость приятную благодарствую.

За малость? аж взмок Шпындро, случайно обмолвился или намекнул, что задаривать понадобится основательно, или вовсе ничего особенного в виду не имел. Шпындро тоже отведал огурец и, проглотив его, сменил тему:

— Славные огурчики. За хорошим столом да с ерофеичем…

— Про горюее теперь надо забыть. — Филин отрубил веско, даже сумеречно, будто ему в этой части было известно нечто, сокрытое от большинства, снова напустил на себя начальственность: знахарки да огурцы одно, да дистанцию, брат, соблюдай, не то врежешься да шею свернешь.

Гости отдыхали после дальней дороги, ожидая команды на вход. Колодец по указанию бабки принес воды в бидонах и оставил старушку заговаривать питье. Вышел во двор, скомандовал Шпыну тащить бутылки с завертывающимися пробками, а через минуту велел Филину заходить одному. Начальник, низко пригнувшись, нырнул в комнатенку бабки, неодобрительно сверкнув на иконы в углу.

— День добрый, мамаша, — Филин придвинул скрипучий стул, с опаской, не дожидаясь приглашения, сел. Первый вопрос бабки ошарашил.

— Деньги любишь, сынок? — Вырвалось из сухих губ.

— А кто ж их не любит, мамаша, только дитя малое да скот тупой. — Ишь завернул ответец, порадовался Филин и уселся поудобнее. Не понятно, как соотносятся любовь к деньгам и его самочувствие… А, бабуся-хитруся, прикидываешь, как одарит клиент? Филин довольно улыбнулся: хорошо, когда понятно, все по правилам игры; удивительного мало, старушенция обретается в тех же пределах, что и Филин: товарно-денежные отношения плещутся у ног каждого бескрайним морем и прежде, чем отправиться в плавание, всяк норовит прознать, где рифы, где балуют штормы, а где умучает покоем мертвый штиль.

Старушечьи руки потянулись к Филину, подрагивающие пальцы замерли, почти касаясь лица, рот-черточка в вертикальных засечках глубоких, будто давние швы, морщин не разжимался. Филин сообразил — нелишне изложить хлопоты, описать невзгоды.

— Тревога не покидает, мамаша… сплю чутко, чуть кто торкнется, глаза на караул… тело чаще вроде не мое… — Филин оглянулся, будто вознамерился крамольное сообщить, — нет радости от жизни, хотя вроде все при всем… семья здоровая, — толстый палец согнулся в подсчете, достаток внушительный, но вот мысли паскудные, торопливые, шершавые, обдирающие внутри, похоже с шипами. Людей не понимаю, вижу насквозь и… не понимаю… крутят все, комбинируют, норовят обойти и урвать…

Лоскутное одеяло поползло к полу, старушка накренилась:

— Достаток, батюшка, каждому люб.

Филин не слушал, как и всегда, редко придавал значение чужим речениям да откровениям, весомость числил только за приказами, причем отпечатанными на бумаге. Приказ есть этап жизни: или возносит или низвергает обычная бумажка, это не слова гневные на сборищах или разносные статейки в печати. Следить умно только за приказами в части персональных перемещений: тревожнее всего, когда копнули под верха, с коими ты ладил, тут жди беды, начнут жилы тянуть, иссекать всю грибницу, вдруг в одночасье оказавшуюся ядовитой.

От старушечьих рук струилось тепло или Филин надышал в каморке, нагрел многопудным телом крошечное пространство, его пьяно клонило ко сну и пошатывало. Если глазам верить, бабка молчала, но в мозгу, будто и в немоте чужая речь вливалась в уши, загоралось: семья твоя в безразличии утопла, никто никому не нужен, важны только деньги и в зависимости не лучше, чем в присутственных местах: прикинусь добрее — отец одарит… с супругом не лишнее поласковее, все же кормилец да и старость, не то что стучится в дверь, а уж разлеглась в прихожей кудлатым псом, такую махину и не ворохнешь.

Пахло давно забытым, наползавшим издалека лет… Ладан! сообразил Филин чуть позже, разглядывая свои руки, запихивающие в сумку бутылки с освященной водой; у ног на клочке газеты желтая воронка с влажным зевом от только что переливающейся жидкости. Филин поднимается, лезет во внутренний карман и… протестующий жест старухи, сразу — мысль цену набивает! — и еще одна, жадная — если станет сильно упираться, можно и не платить, должны ж люди добрые радеть друг другу; и совсем уж успокаивающее соображение: тут как тут Шпындро, все уладит, не в первый раз… Филин хотел пошутить при прощании, но встретился глазами с иконописным ликом и сглотнул нежданно скрутившее скоморошество, заметался, не зная, то ли целовать сухую руку, то ли церемонно раскланяться, то ли и здесь в каморке, будто вырубленной целиком из глыбы прошлого, не забывать, что он — начальник, по-своему вроде святого на выгнутой черной от времени деревяшке, начальник еще при власти, сам издающий бумажки-приказы, штопающие или рвущие чужие жизни.

Филин не рассчитал высоты косяка, пригнулся недостаточно низко и, споткнувшись о порожек, одновременно больно ударился макушкой о деревянный брус.

В смежной комнате на стародавнем шкафу ультрасовременные картонные коробки с сине-красными изображениями магнитофонов и телевизоров, коробки эти тут не уместнее, чем в первобытной пещере плита и кастрюли. Тут же Филин углядел сразу десяток одинаковых томов макулатурных изданий и повеселел: внучок тож хоть и под богобоязненной старушкой ходит, а жив тем же, что и все. Тут Филин прикинул, что связи Шпындро и Мордасова как раз и просвечивают посредством этих коробок, но в подробности вдаваться не стал. Одно несомненно: ребята хваткие, свое не упустят и соображение это легло самым важным, несущим камнем в фундамент дачи Филина.

Во дворе за колченогим столом Шпындро и Колодец бросали коробок: то плашмя шлепнется, то на ребро, то вздыбится на попа. Филина не заметили, предавались игре страстно. Филин не поверил глазам — в плошке из щербатой керамики мятые трояки, пятерки, рублевки. На интерес рубятся! Ишь ты… Филин отступил в темноту прихожей и, перед тем как выбраться на свет божий, кашлянул надрывно, благо кашель всегда ворошился в обоженном табаком горле.

Ступил во двор — ни коробка, ни денег в плошке, понадобилось-то всего одно мгновение.

Картина такая. Шпындро чиновно девственен, весь соткан из покоя, благонадежности и желания угодить, Мордасову упрятать хитрованство тяжелее, но тоже, зная колкую въедливость все подмечающих глаз, отводит их в сторону и, перехватив тоску Филина, зацепившуюся за край бочки с малосольными, тут же насыпал еще миску с верхом.

Видно Шпындро разобъяснил внучку, кто я, потеплел ощутимо Филин, борясь с недавним нервным напряжением, умял молниеносно три огурца, вынул папиросы, щелкнул новой зажигалкой. Мордасов голодно глянул на плоский блестящий квадратик, зло поджал губы. Пластиковый пакет с дарами исчез и Филин мог только догадываться, на чем поладили дружки.

Из дома раздался звон колокольчика. Мордасов вскочил, едва не перевернув огурцы, ринулся в дом.

Шпындро участливо интересовался:

— Ну как?

Филин пнул сумку с бутылками носком разношенного туфля.

— Денег, знаешь, не взяла.

— Какие деньги! — Шпындро аж подскочил, — все по дружбе, люди должны людьми оставаться.

— Колокольчик откуда? — Рука Филина плавала в миске с огурцами.

— Я подарил, чтоб бабуля его вызывала, если прихватит, случается и голоса нет сил подать.

Филин дожевал огурец, подставил лицо солнцу.

— Выходит потратила бабка на меня силенки из последних…

— Нам-то что… проехали, — утешил Шпындро.

— Это ты зря, — весомо, по-учительски определил Филин, — ущерб получается людям причинили.

— Ущерб компенсирован в полном объеме, — доложил Шпындро.

Филин объяснения принял.

— Раз так, значит так. — Рубанул ладонью по столу, давая понять, что стенания по старушке окончены. — Огурцы хороши, спроси, как рассол определяет, сколько смородинового листа, соли, чеснока, укропа, сколько держит, какие еще тонкости имеются.

— Непременно. — Шпындро уже шагал к машине и даже походка его, только что безмятежного дачника, под взглядом начальника стала внушительной и государственно важной.

Пока Шпындро-муж обхаживал Филина, Аркадьеву, его жену, Крупняков уже подвозил к своему дому; не доезжая трех кварталов, ухажер остановил такси, вылез и закупил пяток прозрачных целлофановых кульков с гвоздиками. Наташа Аркадьева прижимала цветы к груди и отражение их головок залепляло водителю зеркало заднего вида. Приехали. Крупняков выложил деньги на горб кардана посреди передних кресел, вышел из машины, протянул руку Аркадьевой.

Наташа еще сильнее прижала руку к груди и сдавленно усмехнулась от волнения: будто школьница, будто впервые в жизни; Крупняков великодушно не заметил смущения и подставил локоть крендельком.

Лифтерши, отставники и прочая приподъезная живность, как по команде опустили глаза, умудряясь все видеть не хуже, чем если б вооружились стереотрубой.

Солнце расцвечивало целлофановые обертки и настроение Аркадьевой ухало сверху вниз от хорошего к неважному и снова к хорошему.

Миновали смиренных соглядатаев на лавочках под козырьком, и Крупняков набрал код, щелкнул замок, предлифтовая прохлада вперемешку с запахами муниципально вымытых стен и ступеней окутала молчаливую пару.

Крупняков припоминал, убрана ли постель, и никак не мог восстановить картину сегодняшнего утра.

Наташа мечтала: хорошо, чтобы все уже было позади, она одна, не глядя ни на кого выходит из подъезда и стремительно направляется к стоянке такси за углом. Именно так; провожать себя Крупнякову она не разрешит. Деловых знакомиц не провожают, пусть думают, что они по делу заскочили, вот только цветы обнаруживали не обычные свойства ее визита к Крупнякову, правда спасал час визита, всего три, день в разгаре. Лифт спустился и скрипом тяжелых пружин амортизаторов напомнил о себе.

Крупняков не изменился: распахнул дверь в проволочной сетке с величественностью дворецкого, пропускающего гостей в тронную залу.