Жулье. Золото красных. Выездной — страница 118 из 135

Игорь Иванович без труда выхватывал из вещного обилия новые приобретения и сейчас не проглядел самого важного: фарфорового пастушка под боком коровенки, сжимающего свирель алыми губами.

— Сколько? — Шпындро опустился в кресло, пошевелил затекшими пальцами кистей.

— Двести. — Следы усталости на лице Аркадьевой хорошо вязались с появлением статуэтки — пришлось побегать, за так ничего не достается. В семье считалось, что вкус — монополия жены. Муж не спорил, какая разница, лишь бы разумное вложение.

— А если честно? — Шпындро выпростал ступни из тапочек, потянулся, тронул в задумчивости пастушка. Такие вещи всегда реальны, пастушка и завтра можно потрогать и послезавтра и продать, если вздумается, это сама жизнь, а Настурция… попробуй вспомнить ее тепло или запах ее духов фикция не более — и что она щебетала и как целовала его и терлась о его колючую щеку. Жена молчала, Игорь Иванович дружелюбно — пастушок приглянулся — повторил:

— А если честно?

— Если честно?.. — Вздох, движение плеч, встрепенулись ноздри, извиняющаяся полуулыбка, все же банкир муж. — Двести пятьдесят. Подумала: стою не меньше суперцентровых, а что бы муж выдал, признайся я, откуда статуэтка? Скорее всего ничего, решил бы, что грубо шучу, а если б и поверил, то и тогда не сильно закручинился. Дело есть дело — она тоже пользовалась его понятиями — без жертв крепкого дела не сколотишь.

— Двести пятьдесят?.. — Шпындро протянул руку к пастушку, поразмыслил не без издевки: Мордасов за стол, никому не нужный в горе-ресторации, выложил с ходу немногим меньше, Настурция определенно перебрала, и Шпындро старался не думать, куда поволок ее Колодец, в конце концов не его проблемы, в танце небезразличные друг другу они сговорились на вторник и тут озадачило: не исключено, что во вторник состоится передача заморских даров, а он предложил Настурции встретиться в пять и поужинать в укромном месте с отменной кухней. Рушилось давно заведенное. Если назначить встречу фирмачу не в привычные четыре, то когда? Ехать на свидание с Настурцией, не закинув поклажу домой, не резон, в багажнике воздаяние держать грех, еще колупнут во время мления за десертом с Притыкой. Неудачно совпало. Или условиться с фирмачом на банкете в понедельник на среду, да купцы прилетают обычно дня на два-три не больше и на последний день — среду откладывать самое важное не позволительно.

Шпындро вздохнул: пастушок — двести пятьдесят. Дар, который ему тащили издалека, — не меньше трех тысяч по скромным прикидкам; сколько ж, если пересчитать на пастушков: больше отделения, хотя и далеко не взвод. Усмехнулся. Жена перевернула страницу журнала.

Шпындро считал чтение занятием не то чтоб никчемным, скорее пасмурным и — что уж явно — пожирающим время. Он еще раз прокрутил мысленно, как развести Притыку и фирмача и еще раз порадовался своему спокойствию, понимая, что Колодец не отпустит Настурцию домой в таком состоянии, а под одной крышей, после загула, в ненастную ночь сам бог велел… его не волновало возможное или неизбежное соитие тех двоих, его подлинная жизнь здесь, среди пастушков, остальное привнесенное: не станет же кто-нибудь в зравом рассудке ревновать к волнам, к пирсу, на котором нежился год или два назад, так и Настурция для Игоря из иной жизни, из жизни, текущей рядом, но бесконечно чужой; добрая женщина, не выгоревшая дотла изнутри, скрытно отогревающая надежду на устройство личной жизни в укромном уголке под сердцем, но… общая для всех, как море, как пляж, как цветущие магнолии.

Сейчас Шпындро занимали два обстоятельства, вернее два человека: Филин и Кругов — конкурент по предстоящему выезду — причем по мере прояснения намерений Филина, тактика Кругова становилась все более настораживающей; первое впечатление, что Кругов пустил все на самотек, но Шпындро знал: ставки слишком высоки — годы и годы обеспеченной жизни и, если Кругов делал вид, что сопротивляться не намерен, значит припас козырь покруче туза и задача Шпындро как раз и состояла прознать, что за карта в рукаве опытного не менее его самого Кругова, из какой колоды карта и можно ли ее перебить.

В минуты, отделяющие поворот в темноте к стене от включения ночника, когда супруги молча лежали на спинах, Аркадьеву посещали бередящие мысли: так ли она живет? и чем все закончится? Не хуже других знала, что есть вовсе другие люди и они посмеиваются над успехами четы Шпындро-Аркадьевых и что она не пожалела бы ни злата, ни каменьев, чтобы эти люди приняли ее всерьез и, понимая никчемность таких мечтаний, и то ли от ущербности, запрятанной в бездонные глубины, то ли от смутной боязни приближающейся поры увядания, то ли от сумбура мыслей и неприученности думать и расправляться сомнениями, не касающимися купли-продажи, приобретений, вызнавания цен рынка и других коммерческих трепыханий, засыпала Аркадьева тревожно, ненавидя это время суток, когда деятельная натура ее теряла способность пусть на минуту перед погружением в сон прикрыть бесконечной чередой конкретных поступков — пошла, позвонила, потребовала, настояла, добилась, припугнула — то страшное в себе, чему названия она не знала, и что волновало ее все чаще и беспощаднее.

Шпындро колебаний жены не ведал, умел отметать постороннее напрочь и вцеплялся в главное мертвой хваткой: Кругов, друг ситный, что же ты заготовил в качестве домашнего дебютного задания, кто держит с тобой совет, сколько ты готов вложить в надежде окупить вложения, не блефуешь ли ты, браток, не нагоняешь ли напрасного страха величественным бездействием, может и нет за тобой никого, ни души, некому плакаться, пустыня безразличия?..

Смертная ночь длилась тягостно. Мордасов не выпускал руки мертвой бабки, слезы уже просохли, а рядом на коленях сжалась притихшая Настурция. Вот ведь как все заканчивается. Мордасов поправил сивый завиток на лбу умершей, надеясь в душе, что отошла та без страданий, порукой тому улыбка, застывшая на губах, мягко разведенные уголки рта, плакал Александр Прокофьевич еще и потому, что на груди бабки близ впадины внизу тощей шеи в перекрученной коже обнаружился широкий бисерный кошелек с деньгами Колодец никогда не знал про него — сколько там? Боялся думать о смехотворной малости, и выходит бабуля копила всю жизнь, крохи сгребала согнутой ковшиком ладошкой, чтоб оставить внуку то, что он мог сшибить в день или в два, а богомольная душа крупинку к крупинке подбирала все сумеречные годы и цена денег потеряла для Мордасова смысл. Кому повинишься, что и драл-то со встречных-поперечных безбожно ради бабки, покупая самые дорогие лекарства, скармливая старухе не нужную и не отодвигающую старости икру всех цветов, и жадность Мордасова замыкалась не на нем самом, хотя и себя Колодец не обделял, но имела целью выкупить бабку любой ценой из рук, плату не принимающих, как ни велико подношение. Взять Настурцию, думал Мордасов, какой я в ее глазах? Жуток, переполнен алчностью, как переспелый плод соком и то правда, выпрыгивал из нищеты ужасающей, уверовал сызмальства: допустит колебания, годами понадобится гривенники складывать в бутылку из-под шампанского, чтобы через черт знает сколько лет огрести две или три сотни и возрадоваться тому, не подозревая, что они твои собственные, тобой и вымороченные у жизни копейки, чуть — на годы! — подзадержавшиеся.

Настурция извелась: что говорить в такие минуты и как утешать? Молчать непотребно и, наверное, надо удумать истинно утешительное, без червоточинки фальши, но что? Трогать Мордасова, сжимать пальцы, утирать слезы, гладить, накрывать бабку, суетно метаться по комнатушкам… Ошеломляюще — знала Притыка неизвестно откуда — ни она, ни Колодец, дожив до жеребячьих уже лет, смерти не видели ни разу, так вышло — не видели, а уж оба навидались дай бог.

Мордасов бережно стянул бисерный кошелек с груди под лоскутным одеялом и, когда крохотные разноцветные стекляшки прикоснулись к его пальцам, понял, что никогда — сколько ему не отмерено — в этой жизни не появится у него человека преданнее, безропотной опоры и в зле и в добре и в каждом его дыхании — пусть и смрадном, человека, который заранее хоть на столетия вперед готов простить все, чтоб ни натворил Мордасов. Он-то знал это всегда и знал, что после сметри бабки станет еще хуже, злее, беспощаднее, а было ли куда катиться ниже.

Мордасов сжал кошелек. Теперь один, навсегда, до упора…

Замочек кошелька раскрылся сам без участия рук человеческих, расползлись плохо сцепленные никелированные шарики и там в сафьяновом зеве трояки, пятерки, редкие десятки… Господи! Мордасов припал к груди бабки и зарыдал дико, животно, кулаки до крови молотили стальной брус, с крепящейся к нему панцирной сеткой.

Филин горбился над кухонным столом — по левую руку пачка беломора, по правую ложка. Дымился суп, жена крупно нарезала бородинский хлеб. Филин отколупнул зернышко тмина, одно-другое, отодвинул тарелку в сторону.

Жена несколько раз плавно тянула на себя дверцу распираемого запасами холодильника, внимательно изучала уставленные банками и мисками, усыпанные свертками полки, будто надеясь высмотреть на рифленых поверхностях ответы на бесконечные вопросы.

Из комнаты доносилось вялое переругивание дочерей. Филин закурил, измождение на его лице проступало все отчетливее с каждым мигом, будто узоры на оконном стекле под яростным напором мороза.

— Суп остывает. — Жена присела на край табуретки: и не представишь, как она непривлекательна сейчас в его глазах, но никто — тут сомнений нет — не может противиться течению времени.

— Суп… — Филин дотронулся до тарелки, как до предмета, увиденного впервые в жизни. — Сожжем мосты! — Отчего-то припомнилось ему и он повторил с нажимом. — Сожжем мосты!..

Жена снова сунулась в спасительный холодильник и, не оборачиваясь, так, что Филин видел ее жирную спину и вовсе ушедшую в плечи шею, вздохнула:

— Тебе плохо?

— Плохо. — Клуб дыма, еще клуб и снова: — Плохо…

— Прими… вот, — жена протянула серебряную облатку.

— Не так плохо. — Изжеванный окурок плюхнулся в пепельницу.