Жулье. Золото красных. Выездной — страница 124 из 135

дальновидно, потому и приходилось оттачивать умение балансировать на грани хлебосольства и скрытности: многие преуспели в непростом мастерстве и чета Шпындро более других. Сейчас Аркадьева прикидывала план разведывательных действий: как вызнать истинные намерения Кругова?

— Ритка Кругова давно мечтает о песцовом жакете. — Аркадьева капнула супом на скатерть, промакнула пятнышко салфеткой.

— Ну и что? — Шпындро не проявил интереса.

— Можно позвонить, предложить ей меховые каналы, у меня есть один человек по шкуркам, все легальное, отменного качества.

Шпындро пожал плечами: жакет, конечно, повод к звонку, но жена Кругова не меньше его собственной натаскана, утечки ожидать глупо, все прошли одну школу жесткого отбора и жены выездных изощренностью не уступали мужьям.

— Пустое… — Шпындро с досадой уперся в высыхающее пятнышко супа, он ел аккуратнее, промахи жены за столом всегда раздражали. Если Филин загремел надолго, Шпындро остается без прикрытия, а вложено уже немало, особенно обидно, что болезнь Филина на руку Кругову. Только непосвященный думает: вызвали человека, предложили и поехал. Игорь Иванович проходил предвыездной обжиг не раз и впитал намертво заповедь: не ступил на трап самолета — не уехал, да и с трапа случалось уводили…

— Звонить Круговым не надо. Подумает, я растерян и… не ошибется. Зачем мне своими руками взращивать его уверенность. — Шпындро перешел к мясу. В среду, даст Бог, завладеет подношением фирмача: что там? Грядущее приобретение грело, отвлекало от дурных мыслей. Получить не так захватывающе, как размышлять в канун одаривания о цене подношения, о том, как оно украсит твой дом или расширит возможности и чем выделит тебя среди остальных; еще перед получением к приподнятости примешивался страх, горчил вкраплением тревожного, придавал моменту, предшествующему встрече у ларька мороженого, терпкость.

— Бабка-знахарка, святительница воды для Филина, скончалась. Шпындро так и не представился предтече Мордасова по женской линии, не видел лоскутного одеяла, угла в иконах, помнится, не входил в дом и внезапная смерть, вернее то, что ему пришлось узнать про нее и поместить в свою память, казалось досадным нарушением порядка вещей, вкраплением чужеродного, вносило смуту в мысли, как невозможность припомнить фамилию, вертящуюся на кончике языка, но так и не всплывающую.

— Колдунья… Я в них не верю. — Аркадьева думала о вчерашнем грехопадении, о мистическом переплетении в мире различных обстоятельств: вчера в объятиях Крупнякова, когда она зажмурилась и прикусила губу от странной смеси восторга и отвращения, ей привиделась черная птица с распластанными крылами и запах одеколона Крупнякова и запах старой мебели и многочисленных вещей в неубранной квартире, приправленный запахом увядающих — никто не поливал — цветов на подоконниках напомнил кладбище: запах смерти! И, пожалуйста, назавтра она узнает, что смерть пришла не к ней, но к людям ей известным пусть и неблизко, пусть и вовсе едва. Суеверие Аркадьевой питалось благополучием и частым бездельем, она глянула случайно на фарфорового пастушка и будто пронзило — за спиной играющего на свирели мальчика на пятне зелени у ног коровы сидела, сложив крылья, черная птица.

— Что с тобой? — Шпындро привстал, изображая участие, бледность жены и впрямь поразила.

— Голова закружилась.

Шпындро за миг до дурноты перехватил взгляд жены, направленный на пастушка, обманула, не двести пятьдесят и не триста, наверное, все пятьсот, всегда лжет, а потом сама переживает переплату; так ей и надо, в другое время Шпындро вскипел бы, а сейчас только болезнь Филина занимала его, двумя сотнями больше двумя меньше… рушилось предприятие на много десятков тысяч и пастушок, пусть и приобретенный по неслыханной цене, не мог его уязвить, испоганить настроение больше, чем хворь, свалившая начальника.

Крупняков в халате возлежал на диване, середину высокой спинки венчал резной дворянский герб. Крупняков любил приврать о графском происхождении, о белых офицерах в роду, о растоптанной и разбросанной по городам и весям семье. Врал вдохновенно, пользуясь тягостностью, а чаще невозможностью для большинства порядочных людей в глаза осадить лжеца, издевки жулья не трогали — не ленись припудривать себя, не ленись курить фимиам, повтори ложь раз, два, сотню и, устав отбиваться, ее примут.

Зазвонил телефон. Крупняков трубки не поднял, купался в воспоминаниях о вчерашней встрече; не напрасно заказал кабак, не напрасно угрохал субботу, пренебрег священным ритуалом бани; все отлично, если б не утрата пастушка… Как он не нашелся, маху дал, слабину выказал, к старости пошло?.. Пастушок сам по себе мелочь, но факт тревожил — его переигрывали на его же поле. А с другой стороны, сколько же он выкачал из четы, особенно в начале их набегов, пока еще не заматерели лихие наездники-выездники, да и сейчас Крупняков считался первым консультантом семьи Шпындро в вопросах ценообразования, во всем, что касалось серьезного товара — ни каких-то там плюющих музыкой железяк, а вещей на века, не утрачивающих своей ценности и притягательности для человека никогда.

Пастушка можно рассматривать, как вложение в предстоящую поездку авансированные платежи — бескорыстного старого друга, к тому же не обойденного прелестями увядающей — увы! вчера убедился в печальном — жены. Мечется бедняжка, синдром закрывающихся перед носом дверей. Время безжалостно кромсает женщин, особенно достается недавним львицам, не знавшим отказа, с мужчинами время обходительнее, может зная, что самого времени мужчинам отпущено меньше.

Крупняков достал блокнот-портсигар с серебряным карандашом, углубился в дебет и кредит операции: только цифры и вертикальные линии, отделяющие приход от расхода — ни слова или имени, за каждой цифрой эпопея: люди, переговоры, лица, темпераменты, встречи в ресторанах, шепоты у стоек баров; объем работ огромен и, судя по цифрам, возрастает день ото дня.

Может позвонить… ей? Как ни в чем не бывало, со Шпындро поболтать о том о сем. Надут муженек, приподнят на постамент выезда и невдомек бедолаге, что скука благополучных семей непереносима, иногда калечит более нищеты и тогда на выручку приходит Крупняков.

Крупняков отложил блокнот, блаженно вытянулся на диване; любил побаловать себя дневным сном да и ночной не подводил. Холеная рука подоткнула полы халата, натянула плед и через минуту храп долбил обивку дивана, простеганную обтянутыми узорным бархатом пуговицами.

Пионер Гриша погибал мужественно. Стручок отбивал куски и Мордасов вздрагивал каждый раз, будто вот-вот брызнет кровь. Гипсовая голова умирала медленно, как все отжившее, замшелое, цепляясь — единственно волей, руки-то остались на площади — изо всех сил за возможность еще взирать на суетный люд, окидывать постамент, площадь взором гладких глаз без зрачков. Голова агонией отталкивала и одновременно взывала к жалости.

Стручок увлекся, кепка сползла набекрень. Если голова заваливалась вбок, Стручок непременно поправлял ее, ставил посреди бетонной плиты и продолжал свой очистительный труд: похоже все беды, обрушившиеся на это существо, отзывались яростью похмельных ударов.

Мордасов отвернулся; если бы в школе его загнали в угол вопросом, что вечно на земле? Не задумываясь, ответил бы: пионер на площади. Тогда весь мир Мордасова дальше границ городка, скорее его центра и станции, не простирался, и ребенку весельчак Гриша с горном казался памятником не мальчику доброму и деятельному, — а может злому и с ленцой, а именно воплощением вечности, потому что люди вокруг то попадали в тюрьмы, то переезжали на другие места жительства, то умирали и только бронзовый пионер оставался порукой незыблемости, даже тогда, когда две безобразные гипсовые вазы для анютиных глазок при входе на перрон исчезли в одну из зимних ночей, окатив всех недоумением: кому понадобилось?

— Размельчил, — подобострастно доложил голос Стручка.

Мордасов обернулся: на бетонной плите белой горкой с золотистыми блестками бронзовой краски высилось то, что столько лет было головой на площади. Колодец кивнул на трухлявый мешок. Стручок вмиг сообразил — а болтают, мозги пропиты! — ссыпал гипсовый прах в мешок, сиганул к сортиру и, низко склонясь над дырой, бросил мешок в выгребную яму, чавкнули нечистоты.

Мордасов отметил, что вокруг бетонной плиты-эшафота крошки в бронзе могли навести пытливый ум на подозрения, велел Стручку вымести дочиста, проследил сокрытие следов до конца и только поняв, что видящий сквозь землю не восстановит подлинную картину гибели головы, полез в боковой карман, отшпилил булавку, протянул трояк.

— Благодарствую… выпить — выпью — вот те крест — поминовение незабвенного героя. — Стручок скорбел: все проходит, исчезают люди из плоти, из камня, из бронзы, их места занимают вовсе другие, не поминающие ушедших, а если и пытающиеся разобраться в чем-то, неизменно плутающие в несерьезном, в сиюминутном, в непонимании подлинности происходившего десятилетия назад. Ничего такого скорее всего Стручок конкретно не думал, а ощущал томление, трудно пересказываемое словами: гибель пионера, еще до войны вставшего посреди площади, знаменовала конец эпохи, именно той, предназначенной для Стручка и его поколения, а значит и его время шло к концу и бронзовый пионер Гриша безмолвно и терпеливо станет ждать возвращения Стручка и всех тех, кто ребятней бегал у ног Гриши по площади, не ведая, не предполагая детским умишком, какую жизнь уготовано осилить.

Солнце растолкало облака, в траве блеснуло — Мордасов стремительно нагнулся, прикрыв спиной находку, упрятал в карман.

Стручок нырнул в хибару, через минуту вернулся с ведром капусты, сел на лист фанеры, подпертый двумя столбиками кирпича, и, греясь на солнце, принялся уплетать, зачерпывая рассол ладонью, струйки стекали к подбородку, прокладывая бороздки на немытой шее, уползали под линялую рубаху с разноперыми пуговицами и ободками петель, истертыми до белизны.

Мордасов смерил Стручка изучающим взглядом, и тот посчитал своим долгом заверить: