В планы бригадирши отставник не вникал, но давно уверился: не промахнется хозяйка, нюх на деньги всепроникающий, и, если захлещет водопадом, доля Почуваева скакнет, и тогда уж стоит проявить настойчивость, вырвать дочь с внучкой из тьмутаракани, выписать в стольный град и одаривать своекровных девок — что дочь, что внучку — прикидываясь, что все, мол, из армейского пенсиона капает, хватает, если с умом тратить, да и кто спросит, если и государство прикрывает ладошкой лицо, лишь бы не узреть доходы граждан, бьющие по глазам, лень расковыривать да и подступиться боязно…
Внучке купить рояль, именно, не пианино, всегда вожделел к королю инструментов и восторгался поднятой крышкой, подпертой полированной палкой, и звуки льются и утешают Почуваева за нелегкую жизнь, за скуку упрятанных в лесах городков, за желчный мирок офицерских жен, даже скрашивают запах изо рта — прах его дери! В звуках рояля, исторгнутых пальчиками внучки, Почуваев предполагал отмокать, вымывать соли зла и зависти и благоденствовать в окружении нежно привязаных близких.
Без деньжат не шибко привяжешь! Почуваев инспектировал бассейн; протер тряпицей никелированные краны, поручни ступеней, ведущих в воду, все чин чином, будто общенародный бассейн, оборудование привозное, марка каэр — краденное — другим не разживешься.
Почуваев пузом плюхнулся на раскладушку, перевернулся на спину вокруг ростки тюльпанов — посетовал про себя, что не споро цветы прут из земли, задерживаются, будто чуют: не даст Почуваев поцвести всласть, срежет, и на рынок — из красоты дензнаки качать, а как же иначе? Чуть тормозни, и баня рассыплется, и рояль растает, и дочь продолжит гнить и тратить невосполнимые года с нелюбимым и за тридевять земель.
Мушки вскакивали на нос, на уши, бегали взапуски по лбу, и сну никак не удавалось крепко заарканить отставника, только дремой охаживал бог Гипноз разомлевшего в мечтаниях сменщика Васьки Помрежа.
Тень бесспорно мелькнула в коридоре и, похоже, скрылась в кухне. Акулетта ухватила Леху за полу и потянула за собой, гвардия при шампурах и ключах подустала — бессонная ночь, игра, абрау-дюрсо, скачки-ездки по Москве из конца в конец…
От усталости Четыре валета утерял страх, покорился и тараном, прикрывая собой Акулетту, распахнул дверь: кухонный стол пуст, на плите пусто, ни чайника, ни кастрюли, ни сковород, на табуретке длинноносая девка с рыжей челкой и жабьими губами, розовато-белыми, тянущимися от уха до уха.
Акулетта признала соседку по площадке сразу. Та по глазам распознала необходимость объяснений и выяснилось: произошла утечка газа, труба лопнула или прохудилась — служили-то по полвека — пришлось пробраться с соседней лоджии мужику, обвязанному по поясу страховочным канатом, и открыть квартиру во избежании взрыва, соседка вызвалась охранять собственность Акулетты, отчего-то убоявшись оставить только что проветренную квартиру под опекой замков. Вдруг труба где еще подведет, и снова прыгай с лоджии на лоджию.
Шампуры и ключи легли на стол. Соседка шмыгнула к себе с выражением осуждения: знала, что Акулетта не святая, но чтоб среди ночи и четырех… на широкую ногу поставлено дело. Как каждая дурнушка, утешала себя хрустальной прозрачность своей морали, вовсе не допуская, что профессионально непригодна для промысла знойного и муторного.
Акулетта вскипятила чайник, заварила кому что, кофе, чай, одному признался, что слишком возбудим, и так не спит — заправила кипяток вареньем, уселась и наблюдала за мужиками, будто за диковинными зверями в зоопарке, любила одна принимать огонь на себя; так уж устроен сильный пол, хоть ночь-полночь, хоть выжаты суетой досуха, хоть пережили страх и выказали себя трусами, а все ж в обществе женщины во всей своей красе начинают — вольно ли, невольно? — хорохориться, распушать перья, примериваться, — а вдруг? — И только что дружные, вмиг ощериваются, поддевают один другого, пытаются выставить себя в самом выгодном свете, но иногда, опомнившись, вновь играют в бескорыстных добряков, солидных и не помышляющих ни о чем таком-эдаком.
После чаепития мужиков из дома изгнала, и каждый попытался тайно от других выспросить телефон, а налетев на стенку молчания, всучил свои координаты — все не москвичи. Как только дверь захлопнулась, Акулетта сгребла бумажки с адресами и телефонами, хотела выбросить — интереса не видела, не ее угодья, хотя знала, с провинциалов удается лупить под завязку, перепрофилироваться не хотелось, другое дело подруга Светка, та еще не определилась, той лишь бы с выгодой, и внутренний рынок Светка со счетов не сбрасывала. Акулетта разгладила бумажки, придавила пепельницей из малахита, прикинула отступное, что потребует со Светки за щедрый дар: двое приезжих обретались в Сочи, один в Кабулети и, как ясно, все трое на море, таких знакомцев попридержать — не пустая предусмотрительность, тем более, что Леха-Четыре валета с некредитоспособным народом не водился.
Акулетта натянула все цепочки, задвинула все щеколды и только раздевшись донага, оглядев себя в зеркале из царских или княжеских покоев, приняв душ, забралась под плед и ужаснулась: теперь уж точно понадобится съезжать, засветка вышла, в гостиной поблескивали три видеомагнитофона, два музыкальных центра, королевский телевизор и другого добра под потолок. Думы о переезде трепали, и Акулетта затвердила — в следующий раз оборудует жилье аскетично, распихав нажитое частично у Акулы — старшей сестры частично у матери, а лишнее распродаст без промедления, закупив старинные побрякушки, не исключено, картины, а может и дачку, чем черт не шутит? Знала пару девиц, принимавших за городом, на вилле, иначе не скажешь, споро ладилось, все ж на воздухе, под соснами, при камине — клиенты смекали: такой антураж предполагает доплату не малую, и не скупились.
Утром позвонил Мишка Шурф повинился, посмеялись, но трещинка, похоже, пролегла — не зашпаклюешь. Мишка вызвонил уже с работы и, потягиваясь, Акулетта мысленно отбивала молебны господу, уберегшему ее от хождения в присутствие, пусть и приносящее обильные доходы.
Мишка Шурф в фартуке, напяленном на дорогущий свитер, царил в разрубочной. Бараньи туши с печатями синими и, очевидно, иностранными громоздились вокруг. Мишка с Ремизом рубили бараньи отбивные и наполняли ими коробки для последующей продажи кооператорам, мусор и ошметки поднимали наверх — народу.
Володька Ремиз рубил молча. Мишка трепался без устали:
— Слышь, Вов, — у Чорка прибыль восемьсот процентов, побожился самолично… В подлунном мире не видно. Пятерик порция мяса, а если укропной веточкой прикроют, да помидориной с вишню украсят — шесть эр с полтинным прицепом. Надо б поприжать, из восьмисот-то можно отстегивать щедрее.
— Пачкун договаривался, — мрачно возразил Ремиз и замолчал. Оба подумали об одном; проверь, поди, какова подлинная договоренность Пачкуна с кооператором, себя начмаг не обидит, не забудет. Чорк, небось, намекнул: тебе, мол, Пал Батькович один расчет, твоим рубщикам другой, все от сана, от должности-звания, от выслуги, как у порядочных.
Пачкун явился театрально, вышагивая, будто по тронной зале, и пиджак с двумя шлицами, похоже, поддерживали снизу невидимые пажи.
— Трудимся, мальцы? — Дон Агильяр пребывал в добром расположении духа, только что переговорил с Дурасниковым. Суббота выгорала, и Наташка Дрын подтвердила: Светка прибудет. Выходило, Дурасников задолжает Пачкуну, если все сладится, а сладится непременно, костьми ляжет, а ублажит зампреда, купаясь в дружеских уверениях, улещивая, восторгаясь многосторонним дурасниковским опытом под водочку да грибочки.
Запах свежего мяса дон Агильяра возбуждал, как, наверное, чистильщика запах гуталина, а продавца цветов аромат роз, для дона Агильяра запах свежего мяса — предвестие заработка, условные рефлексы, выработанные годами работ в разрубочных, срабатывали, подсказывая безошибочно: грядет навар.
— Новозеландская? — уточнил Мишка, хотя лучше других знал, какая.
— Иес, — поддержал Пачкун, — далекая страна, небольшая, а весь мир бараниной затаривает. Работают люди! Не лодырничают… — Пачкун входил в роль руководителя-воспитателя. — Прикинем… по морю везти, через весь свет, золотая должна образоваться баранина, ан нет, доступна даже нашим старшим инженерам.
— Если попадет наверх в торговый зал, — Володька Ремиз не то, чтоб совестил, а любил отмежеваться от откровенной алчности, процветающей в стенах двадцатки.
— Миш! — Пачкун затрясся от смеха. — Вовка-то у нас филозов, а ну я его поставлю на котлеты по двенадцать копеек, да на зеленую колбаску по два девяносто.
Ремиз шваркнул топором, не соразмерив силы удара, кусок мяса просвистел перед носом начмага.
— Убьешь так! — Пачкун оглядел туши, как преданный делу учитель любимых учеников, и удалился.
— Чего свирипеешь? — Мишка ухватил острющий клинок и ловко перерезал желтоватое сухожилие.
Ремиз отложил топор, сдвинул тушу, примостился на черном от впитавшейся крови и грязи столе:
— Обрыдло мытариться в резервации.
— Ты о чем? — Мишка сразу смекнул о чем, оглядел толстые стены и своды подвала: никто не услышит?
— Обо всем… — Ремиз упер локоть в баранью ляжку. Кругом серо, не промыто, воняет, купить нечего, рожи злые… водяры нахлещутся и спать, а по утрянке на работу никому не нужную, шмыг-шмыг по пыльным улицам, нырнут, как мы, в подвалы да цеха тысячелетней давности и клепают там никому не нужное за мутными стеклами, день оттягали и к горлышку припали… и все сначала, из года в год, а газеты бухтят радостное или распекают, охая, а толку…
Мишка Шурф поднес палец к губам, притворно вытаращил глаза, будто опасался чужого уха:
— Нам-то что, Вов? Свое имеем, живем весело, все тряпки наши, все девки наши, назови кабак, что не примет нас с распростертыми объятьями, все юга до самых до окраин, от Анапы до Батуми, за счастье почтут приютить москалей при деньге. Чего кручиниться? Пачкун прикрывает, риска, почитай, нет, менты и ревизоры накормлены, если строптивцы среди них взовьются, районные власти пожар притушат. Цвети и пахни! Вов, ты че?