Дурасников оглядел себя в зеркале — зрелище не утешало: грудь бабья, в ложбинке жалкий клок волос, ноги кривые, пупок, похоже, не посредине и будто залеплен картофелиной с детский кулачок. Под струями воды Дурасников успокоился, все ладилось… пока! Так вся жизнь — пока, чего кручиниться будущими неприятностями? Глупость, и только.
Зеркало внушило Дурасникову страх, подсказало поголодать, чтоб сбросить к субботе, сколько удастся, для украшения фигуры. Массаж доставлял приятность, слов нет, но фигуру не улучшал, как надеялся Дурасников и как обещал бассейновый бог, обжористый и потому зависящий целиком от Дурасникова директор по фамилии Чорк, брат того самого Чорка, что держал частную харчевню в арбатских переулках, имелся и третий Чорк, младший заправлял районным вторсырьем. Семейка! Дурасников скривился, как каждый честный человек, мысленно узревший людей нечистых на руку.
Внезапно теплая вода прекратилась, распаренные телеса ожгло льдом. Фу, черт! Дурасников вертанул вентиль горячей и попал под кипяток, завопил — поросячий визг! — выскочил из-под клубящихся паром струй. Неотрегулированность подачи воды в душевых кабинах стоила директору бассейна двухнедельного снятия с довольства. Зампред при встречи веско уронил — безобразие! — и проследовал в массажную.
Трифон Кузьмич возлежал на скамье, покрытой простыней и думал о работе, о просителях, о бумагах, о начальственных взглядах, укорах подчиненных, ковыряниях проверяющих.
Руки массажных дел мастера заплясали по вялой коже зампреда, дрожь пробежала вдоль позвоночного столба, цепкие пальцы впились в затылок, клиент расслабился, хоть до того по незнанию напрягался и снижал тем самым полезность процедур: кровоток после разминки улучшился, с закрытыми глазами Дурасников представил себя молодым, поджарым, приятным на ощупь женским рукам. Массажист насвистывал, трели раздражали зампреда: бабка сызмальства пугала: «Свист деньги в доме выметает!». Дурасников вежливо попросил не свистеть. Массажист прекратил, а через секунду зло, будто в отместку, бухнул:
— У вас угри на спине, тьма!
— Что? — Дурасников в блаженстве потревоженных хрящей издевки не различил.
— Давить надо! — напирал массажист.
— Давить! — Дурасников вскипел, не по вкусу пришлось. Давить! Это как же? Его давить? Гневно вопросил:
— А кто давить будет? Ты?
Пауза.
— Я не давлю, — массажист ребрами ладоней замолотил по спине начальника.
Хорошо молотит! Дурасников безвольно свесил руки: а кто же давит? Неужели такая узкая специализация? Один давит, другой мнет, третий веники дает?.. В этот миг массажист двумя пальцами, как крючьями защемил кожу, и похоже по резкости рывков принялся свежевать тушу зампреда.
Дурасников хотел защитить себя выкриком, пролаять — больно! — Но припомнил, что боль эта в его собственных интересах: не раз убеждался, чем больнее, тем голосистее поет тело после массажа, взвивается соловьем, будто выбили из Дурасникова всю гадость, скопившуюся за годы и годы, выбили, как пыль из ковра, и теперь, промытый кровью изнутри, он начинает новую гонку за счастьем, причем душа парит.
— Давит Мокрецова, — неожиданно сообщил массажист.
Дурасников в неге и думать забыл об угрях.
— Не понял? — с оттенком угрозы буркнул клиент.
— Ну… угри со спины… и вот с затылка, и вообще.
Вот оно что. Дурасников фамилии запоминал намертво, его работа и состояла из тасования фамилий и точного знания, что под каждой скрывается, не кто, а именно что — какие возможности.
— Мокрецова, — мечтательно повторил и затянул нараспев, Мо-о-окрецо-о-ва!
Массажист оставил в покое тело клиента, а Дурасников сжался в ожидании, зная, что сейчас последует овевание полотенцем — потоки воздуха заскользят над краснющей кожей, охлаждая нутряной жар, разогнанной опытными пальцами, крови.
Удачно вышло с угрями, не попадись ему массажист, в субботу зампред прыгал бы по бане весь в угрях — не годится. Пачкун, друг называется, нет чтоб по-свойски предупредить, мол, угри, надо свести, так молчал… поверить, что не хочет огорчать Дурасникова невозможно, выходит умолчание по поводу угрей — сознательная диверсия. Глаз да глаз за всеми, иначе пропадешь, подведут под монастырь.
— Все? — лежать бы так и лежать всю жизнь.
— Нет еще! — руки, приносящие облегчение, вновь скакнули на умягченную спину, запрыгали тревожно, щекотя ближе к ребрам.
Вместо свиста массажист запустил плавную музыку, под звуки негритянских ритмов Дурасников снова уплыл в субботу, к застолью в загородной бане, к свободе и поискам расположения юной особы.
Музыка смолкла, руки покинули спину зампреда, щелкнул дверной замок, пустота навалилась со всех сторон — массажист удалился, пора подниматься. Работа…
Дурасников снова влез под душ уже в другую кабинку, помятуя о недавнем — едва не сварился заживо. Обтерся, вышел к номерным шкафчикам числом не более десяти — только для почетных клиентов и… тело запело, легкость невообразимая усадила Дурасникова на стул, заласкала, зашептала… из пластмассового ящика трансляций донеслось про озимые, опять уродились, опять заколосились, как и всю жизнь на памяти Дурасникова, и доблесть озимых не предвещала изобилия, а значит, понадобится мудрое распределение, значит, Дурасников — специалист десятью хлебами народ накормить — на коне и не зря чуткая душа поет.
Колька Шоколадов дремал, зависнув над той же книгой, шофер оттаял, встретил хозяина ласковым прищуром, с готовностью повернул ключ зажигания. Поехали…
— Куда? — Шоколадов обдал грязью зазевавшуюся старушенцию.
— Нехорошо, Коля, — по-доброму укорил Дурасников и, посерьезнев, скомандовал, — на службу, Коля! Куда ж еще?
Апраксин разбирал с товарищем — следователем районной прокуратуры старые журналы: шелестели страницы, пыль взвивалась с пожелтевших корешков, товарищ Апраксина совершенно лысый и абсолютно рыжий — усы, бачки и венчик вокруг биллиардно гладкой головы, крошечного роста, славился редкостной ровностью характера и необыкновенным тщанием в подборе одежды.
Солнце, подсвечивая и без того яркие волосы Юлена Кордо, оживляло пятна веснушек и медный пух, выползающий из-под воротника рубахи и устремляющийся двумя рукавами по обе стороны шеи.
Юлен поглаживал усы согнутым указательным пальцем, голубые, чуть навыкате глаза лучились покоем.
— Квартира-сейф?.. Выходит, есть что прятать? Представляешь, как трясется человек? Каждый день, каждый час, каждую минуту… Нервы!
Апраксин развязал узел на кривобокой пачке журналов.
— Наши деньги там… хранит… не буквально, конечно, твои или мои, а деньги таких вот хлюпиков, нафаршированных духовностью, наши сиротские оклады и гонорары перекачиваются, крупинка к крупинке, слипаются и образуют первоначальное накопление, а дальше деловые люди пускают деньжищи в оборот.
— Может, мы от лени и зависти злобствуем? — предположил рыжий Юлен.
Апраксин развернул журнал, голубые глаза Кордо — спеца по тюркским языкам, оглаживали обычной приветливостью, приглашали к продолжению неспешной беседы. Апраксин любил Кордо.
— Понимаешь, Рыжик, жулье всем во! — Апраксин чиркнул ребром ладони по кадыку и обнаружил, что плохо выбрил шею. — Надоели упыри и покровители их… все зло в покровителях.
Мужчины расположились в кухне на угловом диванчике с украинским орнаментом на гладкой ткани. Апраксин знал, что сейчас Кордо вопросит: что ты предлагаешь? И знал, что в ответ пожмет плечами, а после начнется чаепитие, и Рыжик увязнет в тюркских языках, и Апраксин будет кивать, делать вид, что ему интересно, и сказанное Юленом так тонко и точно, что непременно изменит ход истории; однако Кордо привычным вопросом не охладил пыл Апраксина и даже сам выступил с предложением:
— Надо организовать гражданскую самооборону против жуликов.
— Вроде Робин Гудов на должностях старших инженеров, карающих нечистых на руку.
Кордо отщипнул от свежего бублика, огладил круглящийся живот и, досадуя на себя за слабость, принялся мерно жевать. Апраксин развеселился: мог бы представить Пачкун, что двое мужчин под сорок, не тупиц, не лодырей, трапезничают четырьмя бубликами, плавленым сырком и чаем, заваренным из пыли с чарующе восточным названием «байховый». Юлен вращал ложечку, и размокшая чайная пыль всплывала со дна стакана.
— Смущает даже не то, что крадут многие, а постоянная готовность украсть почти всех и каждого, причем крадут не только материальное, но все вообще — жен, неполагающиеся привилегии, неполагающиеся почести, уважение, должности… вакханалия краж.
Апраксин грыз бублик, думать не хотелось, все передумано за эти годы по сто раз, и, чтобы поддержать угасающую беседу, воспользовался приемом Кордо.
— Что ты предлагаешь?
Улыбка рыжика заставляла прыгать веснушки по щекам. Кордо погрозил Апраксину.
— Не воруй! Спер мой любимый вопрос.
Кордо смеяться не хотелось. Видишь ли, собирался высказаться он, все слишком зажато, закручено, парализована воля пробовать. Если б возможность диктовать человеку-производителю волю высшего давала толк самым удачным, оказалось бы рабовладельческое общество, там работающий не то что зависел от начальника, а попросту принадлежал ему, как вещь, но… дело не шло. Несвободный мозг не работает. Причем, рабовладелец хоть заботился о рабе; кто станет в здравом рассудке рубить топором собственный стол или разносить в щепы финский гарнитур? Бессмыслица! Будешь холить и лелеять раба — твое, если ты не садист, конечно. И еще, собирался предложить Кордо, известный экономист и литератор возвестил, что милосердие наиболее оправдано экономически. Только за эти слова я б ему воздвиг памятник. Соединить нравственное и производственное, увязать в один узел? Во весь голос заявить, что нищенство, бедность безнравственны? Блестяще! Выходит, нравственность влияет на производство, да еще как. Возьми японцев, отчего сыны восхода поставили на колени весь мир? Стонут народы, слезами заливаются американцы, англичане, немцы, что у них мозги малолитражнее? Нет и нет; работать не умеют? Это немцы-то, американцы? Каждый рассмеется, так в чем же дело? А вот скажи мне, где в мире страна самой высокой культуры? Замер! Так и есть. Япония, любой согласится. Выходит, культура страны определяет мощь ее фабрик и заводов… а у нас, брат, заговор тупиц повсюду, одно мурло другое за уши тащит, будто чем человек безграмотнее, чем хуже владеет родным языком и ремеслом, тем он вроде б патриотичнее, ближе к земле, к народу. Чушь! Всю кашу заварили, чтоб пролетария поднять до уровня интеллигента, а не интеллигента опустить до уровня баб, лузгающих семечки на деревенской завалинке. У нас, друг любезный, главные редакторы иные через слово запинаются.