Жулье. Золото красных. Выездной — страница 49 из 135

Фердуевой надоело.

— Миш, ты про чудо бухтел.

Шурф сразу ухватил нить предшествующего разговора.

— Выпьем, господа, за чудо. Без чуда, доложу я вам, никакого понта нет небо коптить, а с чудом — с превеликим плезиром, — опрокинул рюмку, крякнул, вонзил крепкие, напоминающие зерна кукурузы к низу початка зубы в истекающий соком кус баранины.

Фердуева отставила рюмку: бухать зачастила в последние дни, надо тормознуть, самочувствие не то, да и настроение муторное.

Вторжение! Не отпускала тревога. Вторжение! Им что, жрут, пьют, хозяйка озаботится, у нее в запасе всегда есть отходные варианты, связи, люди… все образуется, и раньше случались лихие времена да придирки дурных людей, где они все, недоброжелатели? Кто коротает несладкие годы на химии, кто смирился, урвав на воле не жирную, но верную пайку, кого Бог призвал не в силах терпеть более издевательств отдельных индивидов над собственными организмами, прокуренными и пропитыми до дыр в шкуре.

Фердуева вяло ковыряла мясо, рассматривала девицу: молодая, веселится, не смекает, что изнанку-то жизни еще не видела, не нюхнула.

Шурф убоялся, что Ремиз или Помреж ненароком перехватят мисс Кривой Рог, принялся опаивать южную даму, изредка прижимая, поцеловывая по-братски, то в волосы над ухом, то в розовую мочку. Смущается, краснеет, отменный признак, не лярва, еще мужики не отковали стальную несгибаемость, не приучили царствовать в любых застольях при таких-то ногах.

Фердуева склонилась к Шурфу, глаза бритвенно сощурились.

— В субботу в баню поедешь?

Мишка приобнял мисс Кривой Рог, давая понять, что вот властелительница его дум все решит.

— Я сегодня вечером улетаю, — девушка смутилась, будто обильный обед напрочь исключал возможность внезапного отлета. Шурф показно погрустнел: и слава Богу, что улетаешь, крошка, не то возись с тобой, показывай столицу, обхаживай, лепечи умильное, утомительно, вот те крест.

— В баню поедешь? — Фердуева различила на шее Помрежа предательские подтеки красноты от неуемных целований, злость на всех мужиков шибанула разом, захватила до задышки, прилила теплом, жарко проступив капельками пота у корней волос.

Шурф мгновенно оценивал перепады настроений хозяйки, посерьезнел, отложил вилку.

— Поеду.

— С кем? — Фердуева в упор расстреливала провинциалку: думаешь, прелесть моя, ему париться не с кем? Такие мужики в простое не застревают, в осадок не выпадают. Мясо! Слыхала? Мясо есть чудо, чудо есть мясо, а связующее звено меж чудом и мясом Мишка Шурф и дружок Володька Ремиз. Что ж по-твоему, такими редкостными представителями мужской породы некому заинтересоваться?

— С Акулеттой, — Мишка не таился, все свои.

— Напомни еще раз Светке Приманке, чтоб штуку привезла не дачу. Закис ее должок, плесенью покрылся, как полагаешь?

— Так и полагаю, — подтвердил Шурф и, ничего особенного не подразумевая, сболтнул: — Надо б наказать Приманку, пугануть в назидание…

И тут Фердуеву осенило. Наказать Приманку. Вот оно, спасение от вторжения.

Дурасников возлежал в ванной, погруженный в теплые ласки вод по самый кадык, млел, скрестив руки, на сглаженном толщей жидкости брюхе. Вечер отдохновения — пятница. Слава Богу сумел себя поставить, отбоярился от субботних бдений, начальство не брезговало поиграть в сверхзагруженность; к тому же в субботу работалось всласть — никого лишних в здании исполкома, непривычная тишина, субботние служения, хлопоты шестого дня недели никак не походили на заботы предшествующих пяти дней. Начальники свободно переплывали из кабинета в кабинет, именно в субботу налаживались связи, велись задушевные — не в общепринятом представлении — а особенные, аппаратно задушенные беседы, притирались контакты, возникало ощущение общности нерасторжимой, пусть иногда и тяжкой, и доводящей до безумия, но такой же непреодолимой, как житие бок о бок матросов, отправленных в кругосветное плавание под парусами: общие невзгоды — бури, зной, болезни, жажда… и добыча на неизвестных берегах, если Бог пошлет.

Жена заносила зампреду закуски на тарелках, не в силах противостоять обжорству Дурасников отщипывал куски и прикрикивал на супругу, мол, зачем вводишь в искушение, но жрал небезрадостно, хотя и мучался угрызениями: слабак, никак не укротит утробу, не сбросит лишних пяток кило, чтоб подсушить тучность, обуздать, разгладить бока, покрытые гармошками беловато-розовых складок. От хлеба с икрой Дурасников отказался, слишком много калорий, но расстегай, принесенный вчера с банкета в «Праге», и сейчас предупредительно разогретый женой, умял. Неужто завтра сбудется? Случится увидеть возгорание в глазах подруги Наташки Дрын. Именно возгорание, так определил для себя желаемое Дурасников: вспышка неодолимого влечения не оттого, что ухажер на клапане, не от его продовольственного могущества, а по велению тайных шепотов души Светки Приманки, умудрившейся вдруг разглядеть — и без подсказки — необыкновенные качества зампреда. А ведь что-то за ним водилось значительное, выделяющее из других, раз взлетел над сотнями тысяч и засел накрепко в кресле, при том, что враги не дремали, а симпатии начальства менялись по сто раз на дню.

Зажмурился, последний кусок расстегая упал в пустоты дурасниковского чрева, жар вод сдавил сердце, отчаянно забившееся, и перед мысленным взором возник пустынный сквер, погашенные фонари, подручные Филиппа, избивающие Апраксина — правоохранитель поведал мельчайшие подробности — и в мглистой выси парящий ангелом мщения Дурасников. А если правдолюбец умрет? Получил незаметную травму: разрывы печени или кровоизлияние в мозг, и тогда… а что тогда? Скончался человек, дело обычное, никто не видел, что его били, а если видели, то забыли, да и кому взбредет в голову расследовать причины смерти человека, испустившего дух в собственном доме, в разгар ночи или в рассветные часы, излюбленные рождениями и смертями?

Дурасников поражался безразличию не только к другим, такое еще полбеды, но в последние год-два угнездилось внутри новое — безразличие к себе, странно сосуществовали в нем два чувства: болезненное, даже сосущее постоянно, будто пустой желудок, себялюбие и безразличие к самому себе. Несмотря на ломящийся морозильник, на немалые деньги, на скарб, нажитый за годы властвования, немалый в нищенских условиях бытия большинства, жизнь, даже по предварительным прикидкам, не удалась: постылая жена, насквозь фальшивые, тайнозлобствующие, расцветающие чужими бедами дружки-приятели, бездетность, понимание — если без обмана — что никому Дурасников не нужен, не вызывает тяги к себе, а жена что ж? Урожденная серая мышка, смирилась, как смиряются потерявшие конечности или самых близких…

Незаметно Трифон Кузьмич сполз в воду и захлебнулся, вода хлынула в рот и в нос, выдавливая воздух и выдирая из глотки полуутопленника накатывающие одна за другой волны кашля.

Примчалась жена. Дурасников выпучил глаза, раззявил рот, колотил по вялой, будто женской груди, таращился и тряс головой, стараясь избавиться от жидкости, сначала ласкавшей и вдруг покусившейся на покой, а может и самое жизнь зампреда.

— Задремал, — буркнул Дурасников и, как всегда, в минуты несчастий, хоть малых, хоть значительных, разозлился на жену, именно покорностью, заранее выказанной готовностью принять любую вину, подлинную или мнимую, ярившую мужа до помутнения рассудка.

Скрипуче заверещал телефон, супружница в миг примчалась, продираясь сквозь пары, клубившиеся в кафельных стенах, с аппаратом на длинном шнуре. Едва очнувшийся Трифон Кузьмич мокрой ладонью зажал трубку и услыхал Филиппа. Обычно Филипп домой сослуживцам не звонил по ряду вполне понятных соображений, а тут объявился. Дурасников, еще кипевший злобой, не сдержался и грубо хлестнул: чего надо? Филипп похоже опешил, матюгнулся, швырнул трубку. Звонок Филиппа засел занозой. Дурасников казнил себя за резкость, мучайся теперь предположениями, чего вдруг объявился Филипп? Получалось хуже некуда, рыжий злопамятен и подл, и Дурасников сорвался глупо, в ущерб себе более, чем кому. Выкарабкался из ванной, обтерся припахивающим несвежей сыростью полотенцем. Потребовал записную книжку, ткнул в домашний телефон Филиппа, перезвонил. Дудки! Нет дома, взвился истеричный голосок жены Филиппа и Дурасников, не представившись, швырнул трубку. Нет дома! Твою мать, попал! Жена умудрилась скрыться с глаз, сняла мужнин гнев. Дурасников и впрямь искал супругу глазами, надеясь хоть на ней отыграться. Постоял в коридоре: небось поволокла мусорное ведро на площадку? Плюнул, пнул ногой дверь в спальню, завалился на диван, тупо разглядывая темный экран переносного телевизора, достал из тумбочки коньяк, наполнил стакан для воды, из которого жена запивала таблетки вечно болеет — и, только влив в себя спасательную влагу, расслабился, раскинув руки. Черт с ними со всеми. Завтра баня! Если Светка не оттолкнет Дурасникова, может и взбрыкнуть на старости лет, уйти из дома и зажить по-человечески? Сколько ему осталось куролесить? Трифон Кузьмич унесся в мыслях на кладбище, где его похоронят, увидел надгробие. Что ж на нем напишут? Видный деятель партии и советского государства? И не мечтай. Чином не вышел. Крупный управленец? Вряд ли Выходит, на граните процарапают только неблагозвучную фамилию и годы рождения и смерти. Памятник получался скверностью, травмирующей безликостью и даже смехотворностью превосходящим жизнь. А впрочем — важно ли это? И не разобраться. Какая память останется о Дурасникове? Может определить завещанием крупную сумму на памятник, заверив нотариально последнюю волю, чтоб скульптор-художник изваял из глыбы Дурасникова по пояс, в выходном костюме, с каменными медалями на пиджаке, выбитыми так смазанно, что и с орденами перепутаешь в два счета — хоть посмертный почет урвать. И чтоб молодая вдова посещала кладбище в черной вуали, с цветами. Смехота, разве такие, как Приманка разгуливают по кладбищам? Где там, вернее подгонит к погосту по дороге на загородный пикник машину вздыхателя — поразвлечься, притащит к суровому изваянию бывшего муженька и оба прослезятся от хохота над фамилией и над живото