Жунгли — страница 39 из 47

- Вот черт, - сказала Варенька, поворачиваясь к зеркалу, – Ну, это он зря.

Цыпа схватила дочь за волосы, рванула и ударила. Варенька отлетела в угол, поскользнулась, вскрикнула и замерла. Она лежала на полу у унитаза и не подвала признаков жизни. Цыпа долго смотрела на длинные белые ноги дочери, бесстыдно лежавшие на полу, потом попыталась разжать ее челюсти, чтобы засунуть Варенькин язык в рот, но это у Цыпы не получилось, и тогда она вернулась в гостиную, села в кресло и окаменела.

Только через час ей пришло в голову позвонить в милицию.

На суде Цыпа вдруг, ни с того ни с сего стала рассказывать о Сергее Однобрюхове, который отнес ее в постель на руках, а потом погиб под Ведено, прижимая к окровавленным губам ее душистые розовые трусики, а еще о хоре всей Земли, которым она дирижировала во сне. В зале суда хохотали и плакали.

В колонии она организовала хор. Заключенные подтрунивали над толстушкой, но уважали: Цыпа знала сое дело.

Через пять лет она вернулась в Чудов. Учительницей в школу ее не взяли. Она устроилась на почту сортировщицей. Жила одиноко – ни друзей, ни знакомых. Каждое утро садилась на велосипед и отправлялась на службу, по вечерам слушала музыку, читала и лакомилась эклерами. Прежде чем лечь спать, стирала свои блузки и юбки. Люди вспоминали о несчастном Синеньком и порочной Вареньке, но уже мало кто осуждал Цыпу. Такой ее и запомнили: хор всей Земли, душистые трусики, толстуха, сластена, воплощение розовой чистоты и свежести, убийца, рыбка и богиня любви…


ТРИ МЕШКА ХОРОШИХ НОГТЕЙ

- Год, – сказал доктор Жерех. – От силы год.

- Год, – повторила Свинина Ивановна.

- От силы год, Света, – сказал Жерех. – Точнее никто не скажет.

Доктор полулежал в кресле, посасывая корягу, которую называл своей трубкой, и смотрел на женщину. Они знали друг друга с детства. Всю жизнь Свинина Ивановна работала санитаркой в больнице, в которой доктор Жерех почти всю жизнь был акушером-гинекологом и главным врачом. Он помнил ее сильной и шумной, а она его — худым и веселым. Он принимал у нее роды, а она — спустя много лет — утешала его жену, которая страдала от мужниных измен. Два года назад доктор Жерех похоронил жену, а через год, значит, похоронит и ее, Свинину.

- Несправедливо, – сказала она. – Я же моложе тебя.

- На месяц, – сказал он. – Сейчас тебе в самый раз Любинькой заняться.

- Год… – Свинина Ивановна покачала головой. – Значит, ключ и замок?

Этими словами завершались и скреплялись заговоры и присушки, как молитва – «аминем».

- Ключ и замок, – подтвердил Жерех. – Ты уж прости. Займись Любинькой.

- Легко сказать…

- А ты не ходи вокруг да около — времени у тебя на это не осталось. Ум виляет и прячется, а сердце идет напролом.

Свинина Ивановна улыбнулась: Жерех всегда любил щегольнуть фразой. Поцеловала его в лоб и вышла.

Свинина Ивановна была женщиной вопиющей – рослой, с эпической грудью, широким лицом и великим носом. Она носила грозно шумевшие юбки, высокие каблуки и всегда была вся в чем-то черном, алом, бордовом с чем-нибудь золотым или темно-серебряным. Когда она стремительно проходила по Чудову, казалось, что разом поднялся и двинулся огромный цыганский табор со всеми его шатрами, кострами и крадеными конями, и все это воинственное великолепие мятежно громыхало и полыхало, как приближающаяся июльская грозовая туча, готовая в любой миг вспыхнуть и разразиться счастливым дымным ливнем. На всех свадьбах и похоронах она, а вовсе не невеста и не покойник, была главным персонажем. На свадьбах она больше всех пила, больше всех ела, громче всех пела и лихо отплясывала, не жалея ни хозяйской утвари, ни своих пяток. Она визжала, охала, кружилась и подпрыгивала, и все ее юбки с громом и блеском кружились и взлетали вместе с нею. А на похоронах она плакала, выла и страдала, как все жены иудейские на всех реках вавилонских, словно ей за это не деньгами заплатили, а человеческой кровью.

Война и мир, а не женщина.

Неизвестно, почему Светлану Ивановну Смоловскую прозвали Свининой Ивановной. То ли за любовь к жареной свинине, то ли из-за некоторого сходства с огромной и веселой свиньей, хотя у свиней такого великого носа, конечно, не бывает. Она была непременной участницей всех семейных историй: к ней обращались за посредничеством, и казалось странным, что такая шумная женщина умеет еще и терпеливо выслушивать людей да еще находить выход из самых раскаленных ситуаций. Женщины доверяли ей такие тайны, о которых и гинеколог не подозревал, поэтому Свинины Ивановны побаивался даже священник.

Ее считали знахаркой и лекаркой, хотя самым действенным средством она считала одно-единственное лекарство – Евангелие внутрь. Это было чрезвычайно действенное средство. Ну, например, стих 50-й из главы 14-й от Марка («Тогда, оставивши Его, все бежали»), переписанный на бумажку, растолченный в ступке и выпитый со святой водой и перцем, помогал при ломоте в суставах. А вот стих 42-й из главы 22-й от Луки с солью и мятой («Отче! о, если бы Ты благоволил пронести чашу сию мимо Меня!») выводил горьких пьяниц из самого тяжелого запоя.

Ей бы жить в лесной пещере или в разбойничьем шатре, среди сушеных аспидов и белых человеческих черепов, но Свинина Ивановна обитала в самом обыкновенном кривом домишке, украшенном пластмассовыми тюльпанами, и обедала на клеенке.

Да и слава, и сила ее были в прошлом. В коробке из-под миксера дотлевали заговоры и присушки, которые когда-то она собственноручно отпечатала на пишущей машинке, потому что писать их всякий раз от руки сил не хватало — такой был спрос на колдовство. Но тогда тридцать пять километров от Чудова до Москвы казались огромным расстоянием, а сегодня Москва — вот она, на пороге, надвигается многоэтажными башнями, горит и клокочет в ночи, гудит машинами, источает соблазны…


Свинина Ивановна вышла из больницы, пересекла площадь и остановилась у дверей ресторана «Собака Павлова».

День был пасмурный, холодный.

Из аптечной витрины напротив таращились своими монгольскими глазами два голых карлика, заключенные в огромные пузатые бутыли с желтым спиртом. Лет двести назад их привез сюда предок нынешнего хозяина аптеки. За эти годы карлики стали такой же чудовской достопримечательностью, как Французский мост, построенный в 1814 году французскими военнопленными, и Немецкий дом — больница, возведенная в 1947 году немецкими военнопленными. Карлика мужского пола чудовцы прозвали Экспонатом, а его подругу — Евой. Их вторичные половые признаки были так ничтожны, что даже богомольные старушки, которые по воскресеньям черными стайками шествовали мимо аптеки на церковную службу, осеняли их крестным знамением и сочувственно вздыхали.

Карлики висели в бутылях вполоборота к зрителям, и казалось, что Экспонат и Ева смотрят друг на друга, поэтому чудовские женщины называли их разлученными супругами. Дважды в год горбатая почтальонка Баба Жа приносила на тротуар к аптеке три бумажных гвоздики: 23 февраля для Экспоната, а 8 марта — для Евы. А молодожены в день свадьбы выпивали у аптечной витрины по бокалу шампанского «за вечную любовь».

Ресторан «Собака Павлова» был открыт днем и ночью. Так уж здесь было издавна принято. Двери в Чудове никогда не запирались. А если человек строил дом, он после освящения жилища отдавал ключ в церковь на вечное хранение. Множество новеньких блестящих и еще больше почерневших от времени ключей висели на гвоздях, сплошь утыкавших стену от пола до потолка. «Дьяволу наши замки нипочем, – говорил священник отец Дмитрий Охотников, – но Господу нипочем дьявол».

Любой мог зайти в «Собаку Павлова» и выпить из огромного медного чайника, стоявшего на низком столе возле массивной стойки. Поэтому хозяйка заведения Малина частенько вытаскивала из «Собаки» упившегося за ночь какого-нибудь пьяницу, чтобы пожарная команда, поливавшая по утрам площадь и Жидовскую улицу, разбудила алкаша ледяной водой из брандспойта. «Черт бы побрал эти обычаи, – ворчала Малина. – Уж лучше один раз запереть вход, чтобы потом всю жизнь не искать выход».

Впрочем, заветный чайник давно пустовал, да и ресторан был выставлен на продажу.

В глубине зала над стойкой горела лампочка-сорокапятка, и при ее слабом свете Свинина Ивановна разглядела старика Черви. Он сидел за столом у облупленной колонны, перед ним стояли два стакана и бутылка: старик не любил пить в одиночестве.

Николай Черви был потомком итальянца, военнопленного наполеоновского солдата, женившегося на русской девушке, которую покорил игрой на скрипке. Эта скрипка в семье Черви передавалась по наследству. Без Николая Черви не обходились ни свадьбы, ни поминки. В порыжелых яловых сапогах, со скрипкой под мышкой, всклокоченный, старик сядет за столик, не торопясь выпьет ломовой, закурит, обведет задумчивым взглядом зал, вздохнет и с кряхтеньем нагнется к футляру. Щелкнет замками, достанет скрипку, дунет на смычок и проведет по струнам, отложит, погасит сигарету о каблук, расправит плечи, тряхнет кудлатой башкой и проговорит, зловеще прищурившись: «Ну что, зарежем?» И зарежет, зарежет что-нибудь надрывно-цыганское, томительно-русское, разбойно-отчаянное, сладкое и терпкое до боли и слез, а потом снова тряхнет седой головой и крикнет: «А теперь — зашьем!», – и зашьет, ох и зашьет же, и червивая его скрипка будет петь и стонать, плакать и смеяться, и табачный дым будет стоять столбом, а плачущая Малина снова нальет всем из чайника, а потом, может, еще и спляшет, покачивая своей необъятной жопендрией, и какой-нибудь растроганный пьяненький старик повиснет у нее на шее, плача и целуя ее в плечико, а потом снова все выпьют, и старик Черви снова сперва ох да зарежет, а потом зашьет, ах да зашьет, чтобы — да провались оно все, чтобы — живи не умирай, чтобы — люби и помни!..

Свинина Ивановна перевела взгляд со старика Черви на карликов в аптечной витрине. Высморкалась. Доктор Жерех прав: пришла ее пора.


Вернувшись домой, она выпила водочки с чаем, открыла шкатулку. Здесь, среди пуговиц, сушеных кореньев и счетов за квартиру, хранилась присушка, которая помогла ей выйти замуж: «Выйду я, раба Божья Светлана, в сени, потом в чисто поле и помолюся Пресвятой Богородице, и погляжу во все четыре стороны, и помолюсь самому Господу: «Господи, Господи, Господи и Мать Пресвятая Богородица», и попрошу: «Ударьте ветры буйные, разнесите мою тоску-кручину со белого тела, со ретивого сердца и ясных очей. Нанесите мою тоску-кручину на раба Божьего Сергея во ясные очи, черныя брови и белое лицо, на ретивое сердце. Чтобы на денную печаль и на ночную тоску и чтобы не мог ни есть, ни спать, а все думал бы о рабе Божьей Светлане, и чтобы все ходил и кликал, как белый лебедь, и думал о рабе Божьей Светлане. Слова мои ключ и замок. Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Аминь». А во время пасхальной заутрени она шептала: «Воскресение Христово! Пошли мне жениха холостого, в чулочках да в порточках! Дай Бог жениха хорошего, в сапогах да с галошами, не на корове, а на лошади!»