старую, узкую, не очень хорошо освещенную улочку, Евгений вел ее за руку и молчал, и она молчала, ей нравилось молчать вместе с ним, это было даже лучше, чем разговоры, хотя и разговаривать с ним было хо-рошо, и просто смотреть на него, и ловить его взгляд, и думать: а о чем он думает? Они вдруг остановились, Тамара подняла глаза, выплывая из блаженного покоя, огляделась — парк какой-то, старый, немножко запущенный, медленный редкий снег, чей-то молодой смех во дворе дома через дорогу… Кажется, все это было, только не здесь, а где-то далеко, в другом месте… Ах, ну да, это было в ее дворе, давно, еще в прошлой жизни. Год назад.
— Вопрос первый, — сказал Евгений так, будто не было этого почти часового молчания, будто без паузы продолжился их разговор в гостинице. — Первый вопрос у меня к тебе такой: ты за меня замуж выйдешь?
Глава 4
Поезда, гостиницы, самолеты, дома отдыха, санатории, чужая дача, палатка посреди леса, избушка на курьих ножках в дальней полувымершей деревне, шалаш в лесничестве, рай в шалаше, запретный плод в раю — только в раю вызревают запретные плоды… Господь не знал, что запрещает. Или знал? Потому и запретил, что не смог разделить счастье и боль, восторг и тоску, безграничную самоотверженность любви и безграничный эгоизм страсти. Не смог разобрать взрыв на составляющие его части, не смог убрать из взрыва опасность — потому и запретил. Но разве можно запретить взрыв?
Тамара жила в эпицентре взрыва, она сама была этим взрывом, каким-то очень долгим, никак не заканчивающимся взрывом. Она все ждала, когда это закончится, потому что никакой взрыв не может быть долгим, на то он и взрыв: мгновенная вспышка, пять тысяч градусов по Цельсию, оглушающий грохот — и конец. Конец всему. Всем, кто рядом. Конец жизни. И черный медленный пепел, заполняющий бывшую жизнь. Но взрыв все продолжался и стал частью жизни, нет, не частью — всей ее жизнью. Но в ее жизни были и девочки, которым не было дела до каких-то там взрывов, им была нужна мать, она не могла допустить черный медленный пепел в жизни дочерей. В ее жизни был дед — единственный настоящий папа, отобравший ее у смерти, у страшной медленной смерти длиной в целую жизнь одинокого, никому не нужного, больного ребенка. В последнее время он тревожился за нее, что-то чувствуя, выспрашивал, все ли в порядке на работе, а однажды сказал беспомощно:
— Доченька, я боюсь тебе помешать… Ты на меня не оглядывайся, ты как хочешь живи.
Она не знала, как справиться с этим, и только горячо и неумело молилась, выпрашивая у Бога здоровья и спокойствия для деда.
В ее жизни был Николай, вечно молчащий Николай, никогда ничего не спрашивающий, все понимающий, любимый ее дочерьми отец, любящий отец ее дочерей, часть ее семьи, часть ее жизни, двадцать лет вместе — шутка ли? К тому же абсолютно не приспособленный к самостоятельной жизни. Разве она могла скормить взрыву свою семью?
— Ты выйдешь за меня замуж? — двадцать лет назад спросил Николай.
— Да, — сразу ответила она.
Он заметно удивился, а потом даже как-то раз признался, что не ожидал ее быстрого согласия. Все-таки они были очень мало знакомы — вернее, он-то за этой второкурсницей следил уже полгода и даже осторожно оказывал знаки внимания. А она, погруженная до хохолка на стриженой макушке в учебу и в заботу о своих стариках, никаких знаков его внимания, кажется, не замечала. Эта маленькая красивая девочка со всеми была одинаково приветлива, доброжелательна, дружелюбна — и не замечала ухаживаний. Серьезная девочка. Он сразу понял, что из нее получится прекрасная жена.
Вообще-то она не собиралась выходить замуж так рано. Ей надо было закончить институт, а потом найти хорошую работу, чтобы не считать копейки из пенсий дедушки и бабушки, тем более что копеек не хватало — считай не считай. Старики уже стали слабеть и стареть, им не на кого было надеяться, кроме как на нее, ей не на кого было надеяться, только как на себя… И знаки внимания всех этих благополучных и безалаберных мальчиков она не замечала принципиально: все они не вписывались в ее жизнь, приглашали в кафе, назначали свидания и говорили о любви, а у нее каждый вечер был под завязку забит стиркой, штопкой, готовкой и зубрежкой, и это еще в лучшем случае, это если дедушка с бабушкой не болели… Любовь! Вот уж дурь-то… От безделья все это, с жиру мальчики бесятся.
Николай говорил не о любви, а о семье. Это она понимала, этому она верила. Он вообще вызывал доверие — спокойный, молчаливый, серьезный… Положительный. Старше ее на пять лет, через полгода — диплом, работа, заработок! Самостоятельный человек. Бабушке и дедушке он понравится. Ей будет полегче справляться со всеми домашними делами, он будет помогать — ведь муж должен помогать, правда? И у нее будет своя семья, настоящая семья, и дети, которых никто не бросит.
Все получилось очень быстро и как-то… деловито, что ли. Знакомство Николая с ее стариками: «Жених? Подумать только, а Томочка нам ничего не говорила! Ну, что же, дело молодое, семья — это хорошо. Ты, сынок, оглядись тут, выбери комнату, какая ваша будет. Вот эта нравится? Вот и хорошо». Знакомство Тамары с Колиной матерью: «Невеста? И когда свадьба? Ага… А жить где будете? У меня, сами видите, площади лишней нет. У вас есть? Это хорошо». Свадьба в институтской столовке, два столика, сдвинутых вместе, две ее подружки, три его друга, бутылка «Лидии», бутерброды с колбасой, пирожные с заварным кремом и крики «горько!». Вообще-то они расписались еще три дня назад, свадьбу, как таковую, вообще не планировали, и это спровоцированное приятелями празднование Тамаре не очень нравилось. Николай сидел важный и довольный, а она смущалась и безуспешно давила в себе раздражение — через три дня Новый год, потом — зимняя сессия, дел в доме по горло, а они тут время теряют… Это уже потом, начиная с первой годовщины их свадьбы, она сделала настоящий семейный праздник — с забавными стихами, сочиненными специально к этому дню, с новым платьем, с подарками друг другу, с шампанским, пирогами и радостными криками ее стариков, а потом и дочерей: «Горько!». Тамара никогда ни одного раза за все двадцать лет не пожалела, что вышла замуж за Николая. Интересно, а он когда-нибудь жалел?..
— Ты за меня замуж выйдешь? — спросил Евгений не глядя на нее.
— Я замужем, — напомнила она, внимательно следя за снежинками, которые проплывали мимо ее руки в новой кожаной рукавице на меху. — У меня семья, ты что, забыл?
— Я не забыл, — хмуро сказал он и тоже подставил снежинкам руку в тонкой замшевой перчатке. — У меня тоже семья. Ну и что? Семья — дело поправимое.
— То есть как? — От изумления Тамара сначала даже не поняла, что он имеет в виду. — Что значит — поправимое? Ты о семье говоришь как… я не знаю… как о несчастье! Как о болезни какой, что ли! Ничего, мол, не смертельно, дело поправимое! Вылечат — и забудешь, так, что ли?
— Да ладно тебе. — Евгений стряхнул нетающие снежинки с перчатки, взял ее за руку и притянул к себе. — Опять ты злишься. Я понимаю, что для тебя семья — это важно. Но ведь у тебя будет семья! У нас будет семья — я и ты. Просто была одна семья, а станет другая. Ведь для чего-то развод существует! По-моему, я все правильно понимаю…
Нет, он все понимал неправильно. Он вообще ничего не понимал. Была одна семья — стала другая… Ничего себе… Стало быть, прежней семьи уже не будет? Не будет, конечно, Николая, и это само собой разумеется. Но не будет и деда, и девочек, и даже Чейза, не будет такого утомительного и такого привычного, такого необходимого круга забот, волнений, радостей и огорчений, не будет смешной войны с дедом из-за категорически запрещенной врачами селедки, не будет их тихих и как будто ни о чем разговоров по вечерам, после которых ей становилось легче жить, не будет Наташкиных выступлений на тему «мне опять нечего надеть», не будет не очень умелой и потому особенно трогательной помощи Анны по хозяйству — понятно же, что Анна просто старается быть поближе к своим, чтобы все свои беды растопить в тепле семьи… И прогулок с Чейзом больше не будет, и его подхалимской морды, выглядывающей из-за холодильника, и ее монологов перед внимательно слушающим псом — потому что кому еще она могла рассказать обо всем, что происходит, о чем она думает, чего боится, на кого обижается, кому благодарна и кого готова убить… Не будет и старых часов на стене, которые вот уже почти двадцать лет со сводящим с ума постоянством уходят вперед на пять минут в сутки, и их каждое утро нужно подводить… Не будет гигантского алоэ на подоконнике, у которого не листья, а просто крокодилья пасть какая-то, и эта крокодилья пасть цепляется зубами за каждого проходящего мимо, и все чертыхаются, грозятся оборвать цветку листья, но не обрывают — этот цветок почему-то очень любила бабушка. От нее вообще осталось в доме много такого, без чего вроде бы и обойтись можно, что всегда как-то незаметно существовало само по себе, пряталось по углам, по полочкам и шкафчикам, а когда возникала необходимость, тут же оказывалось под рукой: всякие фартуки и прихватки, металлические щеточки и фигурные ножи, ситечки, щипчики, расписные коробки для чая, подушечки для иголок и двухлитровая банка, битком набитая разноцветными и разнокалиберными пуговицами. В общем, у нее не будет ее семьи. Как же так? Ведь это значит, что и ее у ее семьи тоже не будет! Разве это возможно — оставить семью без себя?
— Ну что ты молчишь? — нетерпеливо сказал Евгений. — О чем ты сейчас думаешь? Только честно ответь, ладно?
— О пуговицах в банке, — честно ответила она. — Два литра пуговиц — это же сколько лет собирать надо, а? Ведь они все не новые, со старых вещей срезаны, которые уже носить нельзя было. Бабушка пуговицы никогда не выбрасывала, старье — на тряпки, а пуговицы — в банку. А вещей у нас никогда много не было. Наверное, она эту банку всю жизнь наполняла. Там даже такие есть, знаешь, из перламутра, из дерева, из кости. Древние совсем. Настоящие. Понимаешь?
Евгений долго молчал, шевелил усами, стряхивал снег с воротника пальто, на нее смотрел. Наконец сказал недовольно: