торая скоро будет у Анны, вернее, у Анны и ее мужа, да еще и о детях думать надо, так что квартира должна быть большая, удобная, в хорошем районе… Разговоры были приятные, Тамара успокоилась — и как-то сразу обессилела, стала сонно лупать глазами и позевывать в кулак. Девочки тоже заметно устали, даже телевизор смотреть не захотели, даже о ванне не вспомнили, сунулись на минутку под душик — и тут же свалились в постели, задрыхли в момент, как когда-то в детстве. Тамара постояла над Анной — личико у Анны было похудевшим, но свеженьким, розовым, вполне здоровым. Заглянула к Натуське — та во сне сердито хмурилась и сопела. Тамара пощупала Натуськин лоб — нет, не горячий, просто снится ребенку что-то.
— Козел он, твой Славик, — отчетливо сказала Натуська не просыпаясь. — Он за Надькой бегает… А ты ему веришь…
Во как. Выросли ее дети. У Натуськи всю жизнь была такая привычка — разговаривать во сне, но раньше она или попить молочка просила, или куклу купить, или вдруг сообщала: «Завтра пойдем на карусели кататься». А тут — вон какие темы пошли. Ну да, пора, семнадцать уже скоро. Надо ее утром спросить, чей козел этот Славик и почему, собственно говоря, он козел. Тамара, улыбаясь, тихо вышла из Натуськиной комнаты и устало побрела в кухню — надо было еще все в холодильник поставить, почти никто ничего не съел из приготовленного накануне.
В кухне сидел Николай, хмуро курил. Она удивленно глянула на переполненную пепельницу — когда это он успел? Николай курил редко и никогда не докуривал сигарету даже до половины, не то что до фильтра.
— Я с тобой поговорить хотел. — Николай говорил своим ровным, спокойным, чуть глуховатым голосом и внимательно следил за сигаретным дымом. — Ты бы села, а?
Она села с другой стороны стола в мягкое удобное креслице, без особого интереса ожидая, чего он скажет. Он почти всегда говорил одно и то же: или не одобрял наряды Натуськи, или жаловался на трудности на работе, или настаивал на том, что надо экономить. Все его разговоры Тамара выучила наизусть и терпела только потому, что «поговорить» ему надо было не слишком часто. Да что там, если верить другим бабам, у всех у них мужья только и делали, что нудели с утра до вечера, проедая женам печенку, так что можно сказать, что ей просто невиданно повезло — Николай был вообще молчаливый, а по сравнению с другими — так просто немой.
— Ты хоть понимаешь, в какое положение ты меня поставила? — вдруг заговорил он напряженным, злым, еще более тихим, чем всегда, голосом.
Она удивленно глянула — глаза у него тоже были злые и напряженные. Нет, она ничего не понимала. Николай бросил дотлевший окурок в переполненную пепельницу, хрустнул пальцами и, подчеркнуто размеренно произнося каждое слово, продолжил:
— Когда там, в реанимации, ты устроила истерику, — это было еще как-то понятно. Анне было плохо, ты за нее волновалась… В общем, тогда это было еще простительно. А сегодня? Сегодня ты как объяснишь свое поведение? Воспитанные люди отвечают на приветствия друзей. И от протянутой руки не шарахаются. С друзьями так себя не ведут. И вообще, Евгений Павлович не из тех людей, с которыми можно так обращаться.
Тамара молча смотрела на мужа, с внезапным интересом наблюдая, как шевелятся его усы. У всех людей, когда они говорят, шевелятся губы, а у него — усы. Ишь, разговорился, великий немой. Какую речугу толкнул. Репетировал, что ли? С друзьями, стало быть, так нельзя. С друзьями, особенно с такими, как великий Евгений Павлович, надо вести себя по-другому. Например, беседовать, как воспитанные люди, о чужих машинах и чужих секретаршах, даже если в это время твой собственный ребенок умирает за страшной, белой, вечно закрытой дверью. И конечно, как воспитанные люди, они должны простить истеричку — что с нее взять, она же не такая воспитанная, чтобы забыть об умирающем за дверью собственном ребенке и воспитанно поддержать беседу воспитанных людей о чужих машинах, женах и секретаршах… Ладно, все, хватит уже. Надоело. Ох, как же ей все это надоело.
— Так, значит, Евгений Павлович тебе друг? — спросила Тамара, дождавшись, когда перестали шевелиться его усы.
Николай какое-то время молча смотрел на нее белыми от злости глазами, потом его усы опять зашевелились.
— Можно сказать, друг. Хороший знакомый. В любом случае, Евгений Павлович не тот человек, с которым можно вот так портить отношения…
— Ага, не тот человек, значит. — Тамара почувствовала, что от тихого холодного бешенства у нее сейчас остановится сердце. — Значит, с Евгением Павловичем портить отношения ты мне не советуешь. Я тебя правильно поняла?
— Я не знаю, что ты там поняла! — Николай раздраженно повысил голос, но тут же опять заговорил тихо и размеренно: — Я думаю, ты прекрасно все понимаешь. Воспитанные люди с друзьями так не…
— Я понимаю, — перебила она. Бешенства больше не было. Была одна огромная тяжелая усталость, огромная, безнадежная, бесконечная усталость. — Я прекрасно все понимаю… Завтра я подаю на развод.
Он молча смотрел на нее, и выражение лица у него не изменилось — не понял, что ли? Или, наоборот, очень хорошо все понял, потому что давно был готов услышать эти слова, а может быть, и сам их сказать.
— Ладно, поздно уже. — Тамара вздохнула, поднялась и пошла из кухни, с некоторым удивлением отметив, что каждая клеточка тела болит так, будто она сама весь день таскала мебель, а не бригада профессионалов.
— Подожди, как это… — Голос Николая догнал ее уже в дверях. — Как это — завтра? Как это… Почему это — на развод?
Она оглянулась, помедлила, туго соображая, что можно ответить на такой дурацкий вопрос, пожала плечами и сказала без выражения:
— Потому что.
— Мы же только что переехали… И свадьба у Ани скоро… А Натке школу заканчивать… А тут вдруг… Как же так сразу?
Теперь лицо у него было растерянное, обиженное, глаза от расплывшихся во всю радужку зрачков почернели… Тамаре стало жалко мужа. Очень, очень жалко. И себя ей стало жалко. И Анну с Натуськой. И вообще весь мир. И серебряную свадьбу, которую они теперь никогда не отметят.
— Ладно, пусть не сразу, — согласилась она устало. — Пусть после Анькиной свадьбы. Или после Натуськиного выпускного, если хочешь. А при чем тут переезд? Тебя никто из квартиры не гонит. Живи, не к матери же тебе переезжать…
— И мать расстроится, — пробормотал Николай.
Она подождала, не скажет ли он еще чего-нибудь, не дождалась, молча отвернулась и устало побрела в свой «рабочий кабинет», без особого интереса размышляя, что муж имел в виду: мать расстроится из-за их развода или из-за того, что сын может переехать к ней? Из-за развода — это вряд ли. Насколько Тамара понимала, свекровь ни разу в жизни не расстраивалась из-за таких пустяков, как чужие беды и неприятности. Впрочем, она ни разу в жизни, кажется, не радовалась и чужим радостям.
Ой, опять она что попало думает. Это несправедливо. Так нельзя. Свекровь — старый человек, со своими правилами, привычками и заморочками. К тому же не очень счастливая и не очень здоровая. Еще неизвестно, какими мы в ее возрасте будем. И вообще, не суди — да не судим будешь. Все люди разные, и не надо никого сравнивать с дедушкой и бабушкой, таких, как они, на свете больше нет и не будет, с ними вообще никто никакого сравнения не выдерживает, но это ведь не значит, что всех остальных людей нужно немедленно расстрелять без суда и следствия… Нет, не надо расстреливать, пусть живут, пусть живут как хотят, как умеют, как у них получается. Только пусть все отстанут от нее, пусть и ей дадут жить так, как она умеет, хотя она как раз не умеет жить так, как надо, как ей хочется, как правильно… Дедушка и бабушка, простите меня, пожалуйста, не надо меня ругать, мне и так плохо. Мне плохо без вас, мне плохо потому, что я совсем одна, ведь у меня дети, и хорошее дело, и миллион друзей, и все они мне нужны, и я им нужна, но я все равно одна, и мне плохо. Это потому, что я сказала мужу о разводе? Нет. И до этого я была одна. И с Евгением я была одна, хотя какое-то время мне казалось, что мы — две половинки, которые чудом нашли друг друга. Нет, показалось, что ж теперь… Дедушка, бабушка, только с вами я никогда не была одна. Это потому, что вы любили меня, как никто никогда не любил. Не за то, что я красивая, умная или… полезная, а за то, что я просто есть на этом свете.
Тамара лежала, свернувшись калачиком, на коротковатом диванчике в своем «рабочем кабинете», то плакала потихоньку, то задремывала, то опять выныривала из неглубокого мутного сна, и все время думала какие-то несвязные, расплывчатые какие-то думы. А потом из всей этой расплывчатости выплыла одна очень отчетливая мысль, сформулировалась и положила конец всем ее сопливым переживаниям: вопрос в цене. Всегда и во всем весь вопрос — в цене, вот в чем дело. За все надо платить, бесплатный сыр — в мышеловке, и все такое. Дедушка и бабушка не прикидывали, не слишком ли высока цена за маленькую безнадежно больную девочку. Они просто отдали за нее все, что у них было, и самих себя. Они не торговались с судьбой. А она? Замуж она вышла, потому что хотела семью. Но если бы при этом нужно было оставить дедушку и бабушку, она замуж не вышла бы. Слишком высокая цена. В Евгения она влюбилась — ну да, влюбилась, что ж теперь говорить, — потому, что он поразительно похож на ее мужа, только Николай никогда не смотрел на нее такими сумасшедшими глазами, никогда не говорил таких сумасшедших слов и вообще никак не давал понять, что она для него — свет в окошке… А она хотела быть любимой. Прожив черт знает сколько лет со спокойным, надежным, немногословным, покладистым… каким там еще? — в общем, с практически идеальным мужем, она, оказывается, жадно мечтала о любви. О такой, как в кино и в романах. О шекспировских страстях. Когда-то ей казалось, что за такую любовь она бы все отдала. Оказывается — нет, не все. Рушить семью и расставаться с дедом — это слишком высокая цена даже за счастье быть любимой. Слишком высокая, просто непомерная цена. И торг тут неуместен. Так что ж, выходит, она всю жизнь приценивалась, как на рынке: это я могу себе позволить, а это — не по карману? Похоже, что так оно и есть. Она никогда не была безрассудной. Она всегда была организованной, аккуратной, пунктуальной, трезвой реалисткой. Спокойной, но решительной. Терпеливой, но энергичной. Что там еще про нее говорили? Про нее много чего говорили, но всегда в том же ключе. Дедушка и бабушка говорили: «Девочка наша разумненькая». Им нравился ее характер. Посеешь характер — пожнешь судьбу… Вот и точка в конце всех ее самоанализов. Жирная, бесповоротная, пошлая точка, квинтэссенция многовековой, а потому неоспоримой народной мудрости.