Журавленок и молнии — страница 26 из 53

– А ты вор, – сказал Журка.


Он сразу ужаснулся. Никогда-никогда в жизни он ни маме, ни отцу не говорил ничего подобного. Просто в голову не могло прийти такое. И сейчас ему показалось, что эти слова что-то раскололи в его жизни. И в жизни отца…

"Папочка, прости!" – хотел крикнуть он, только не смог выдавить ни словечка.

А через несколько секунд страх ослабел, и вернулась обида. Словно Журка скользнул с одной волны и его подняла другая. Потому что никуда не денешься – был магазин, была та минута, когда он, Журка, убито смотрел на затоптанный пол с зеленым фантиком, а все смотрели на него…

И все же он чувствовал, что сейчас опять случилось непоправимое. Опять ударила неслышная молния.

Не мигая, Журка глядел на отца. А тот замер будто от заклинания. Только черные точки стали еще заметнее на побелевших скулах. И так было, кажется, долго. Вдруг отец сказал с яростным удивлением:

– Ах ты… – И, взмахнув рукой, качнулся к Журке. Журка закрыл глаза. Но ничего не случилось.

Журка опять посмотрел на отца. Тот стоял теперь прямой, со сжатыми губами и мерил сына медленным взглядом. У него были глаза с огромными – не черными, а какими-то красноватыми, похожими на темные вишни зрачками. Как ни странно, в этих зрачках мелькнула радость. И Журка чуткими, натянутыми почти до разрыва нервами тут же уловил причину этой радости. Отец теперь мог считать себя правым во всем! Подумаешь, какая-то книжка! Стоит ли о ней помнить, когда сын посмел сказать такое!

Отец проглотил слюну, и по горлу у него прошелся тугой кадык. Ровным голосом отец произнес:

– Докатились… Мой папаша меня за это удавил бы на месте… Ну ладно, ты не очень виноват, виновато домашнее воспитаньице. Это еще не поздно поправить.

Он зачем-то сходил в коридор и щелкнул замком. Вернулся, задернул штору. Ослабевший и отчаявшийся Журка следил за ним, не двигаясь. Отец встал посреди комнаты, приподнял на животе свитер и деловито потянул из брючных петель пояс.

Пояс тянулся медленно, он оказался очень длинным. Он был сплетен из разноцветных проводков. Красный проводок на самом конце лопнул и шевелился как живой. "Будто жало", – механически подумал Журка. И вдруг ахнул про себя: понял, что это, кажется, по правде.

Он заметался в душе, но не шевельнулся. Если броситься куда-то, постараться убежать, если даже просто крикнуть "не надо", значит, показать, будто он поверил. Поверил, что это в самом деле может случиться с ним, с Журкой. А поверить в такой ужас было невозможно, лучше смерть.

Отец, глядя в сторону, сложил пояс пополам и деревянно сказал:

– Ну, чего стоишь? Сам до этого достукался. Снимай, что полагается, и иди сюда.

У Журки от стыда заложило уши. Он криво улыбнулся дрогнувшим ртом и проговорил:

– Еще чего…

– Если будешь ерепениться – получишь вдвое, – скучным голосом предупредил отец.

– Еще чего… – опять слабым голосом отозвался Журка.

Отец широко шагнул к нему, схватил, поднял, сжал под мышкой. Часто дыша, начал рвать на нем пуговицы школьной формы…

Тогда силы вернулись к Журке. Он рванулся. Он задергал руками и ногами. Закричал:

– Ты что! Не надо! Не смей!.. Ты с ума сошел! Не имеешь права!

Отец молчал. Он стискивал Журку, будто в капкане, а пальцы у него были быстрые и стальные.

– Я маме скажу! – кричал Журка. – Я… в детский дом уйду! Пусти! Я в окно!.. Не смей!..

На миг он увидел себя в зеркале – расхлюстанного, с широким черным ртом, бьющегося так, что ноги превратились в размазанную по воздуху полосу. Было уже все равно, и Журка заорал:

– Пусти! Гад! Пусти! Гад!

И кричал эти слова, пока в своей комнате не ткнулся лицом в жесткую обшивку тахты. Отец швырнул его, сжал в кулаке его тонкие запястья и этим же кулаком уперся ему в поясницу. Словно поставили на Журку заостренный снизу телеграфный столб.

Чтобы выбраться из-под этого столба, Журка задергал ногами и тут же ощутил невыносимо режущий удар. Он отчаянно вскрикнул. Зажмурился, ожидая следующего удара – и в тот же миг понял, что кричать нельзя. И новую боль встретил молча.

Он закусил губу так, что солоно стало во рту. Нельзя кричать. Нельзя, нельзя, нельзя! Конечно, отец сильнее: он может скрутить, скомкать Журку, может исхлестать. А пусть попробует выжать хоть слабенький стон! Ну?! Домашнее воспитание? Не можешь, зверюга!

Журка молчал, это была его последняя гордость. Багровые вспышки боли нахлестывали одна за другой, и он сам поражался, как может молча выносить эту боль. Но знал, что будет молчать, пока помнит себя. И когда стало совсем выше сил, подумал: "Хоть бы потерять сознание…"

В этот миг все кончилось. Отец ушел, грохнув дверью.

Журка лежал с минуту, изнемогая от боли, ожидая, когда она хоть немножко откатит, отпустит его. Потом вскочил…

В перекошенной, кое-как застегнутой на редкие пуговицы форме он подошел к двери и грянул по ней ногой – чтобы вырваться, крикнуть отцу, как он его ненавидит, расколотить ненавистное зеркало и разнести все вокруг!

Дверь была заперта. Журка плюнул на нее красной слюной и снова размахнулся ногой… И вдруг подумал: "К чему это?"

Ну, крикнет, ну, разобьет. А потом? Что делать, как жить? Вместе с отцом? Вдвоем?

Жить вместе после того, что было?

Журка неторопливо и плотно засунул в дверную скобу ножку стула. Пусть попробует войти, если вздумает! Потом он, морщась от боли, влез на подоконник и стал отдирать полосы лейкопластыря, которыми мама уже закупорила окно на зиму. Отодрал, бросил на пол и тут заметил в углу притихшего, видимо, перепуганного Федота.

– Котик ты мой, – сказал Журка. Сполз с подоконника и, беззвучно плача, наклонился над Федотом. Это было здесь единственное родное существо. И оставлять его Журка не имел права.

Он вытряхнул на пол из портфеля учебники, скрутил из полос лейкопластыря шпагат и привязал его к ручке портфеля – как ремень походной сумки. В эту "вьючную суму" он посадил Федота. Кот не сопротивлялся.

– Ты потерпи, миленький, – всхлипнув, сказал Журка и надел портфель через плечо. Потом отворил окно, достал из-за шкафа специальную длинную палку с крючком, подтянул ею с тополя веревку. Взял веревку в зубы и выбрался через подоконник на карниз.

Стояли серовато-синие сумерки. Моросило. Сырой воздух охватил Журку, и он сразу понял, как холодно будет без плотной осенней куртки и без шапки. Но наплевать!

Журка плотно взял веревку повыше узлов, а пояс надевать не стал. Лишняя возня – лишняя боль. Он примерился для прыжка. Прыгать с Федотом на боку будет труднее… Ладно, он все равно прыгнет! Не в этом дело…

А в чем? Почему он замер?

Потому что понял вдруг, как это дико. Он уходит из дома, из своего, родного. И не просто уходит, а как беглец. И не знает нисколечко, какая дальше у него будет жизнь. Еле стоит на такой высоте, в зябких сумерках, на узкой кирпичной кромке…

"Мир такой просторный для всех, – вспомнилось ему, – большой и зеленый, а нам некуда идти…"

В эту сторону пойдешь —

Горе и боль,

В ту сторону пойдешь —

Черная пустота.

И мы бредем, бредем по самой кромке…

«Куда же нам идти?..»

"К Ромке!" – неслышно отдалась под ним пустота. Словно кто-то снизу шепотом подсказал эту рифму. Такую простую и ясную мысль…

"А что? – подумал Журка. – Головой вперед, и все".

Вот тогда забегает отец!.. Что он скажет людям, которые соберутся внизу? И что скажет маме?..

Да, но мама-то не виновата. И у нее уже никогда не будет никого другого вместо Журки. Он же не маленький, знает, что из-за этого она сейчас и в больнице… Да и Федота жалко – тоже грохнется. Хотя его можно оставить на подоконнике… Но… если по правде говорить, такие мысли не всерьез.

А если все-таки всерьез?

Страшно, что ли? Нет, после того, что было, не очень страшно. Но зачем? Если бы знать, что после нашей жизни есть еще другой мир и там ждут тебя те, кого ты любил… Но такого мира нет. И Ромки нет… Ромка есть здесь – в памяти у Журки. Пока Журка живой.

Значит, надо быть живым…

Журка толкнулся и перелетел в развилку тополя.


Спускаться по стволу было трудно. Мешала боль. Мешал портфель с Федотом и суконная одежда, срывались жесткие подошвы ботинок. Это не летом… В метре от земли ботинки сорвались так неожиданно, что Журка полетел на землю. Вернее, в слякоть.

Он упал на четвереньки и крепко заляпал брюки, ладони и лицо. Зато Федот ничуть не пострадал. При свете от нижних окон Журка попробовал счистить грязь. Но как ее счистишь? Он взял портфель с Федотом под мышку и, вздрагивая, переглатывая слезы и боль, вышел на улицу.

Фонари горели неярко, прохожих было мало. Никто не остановился, не спросил, куда идет без пальто и шапки заляпанный грязью мальчишка с таким странным багажом. Видно, у каждого встречного хватало своих дел и беспокойств.

У тех, кто ехал в машинах, тоже хватало. "Москвичи" и "Жигули" с шелестом и плеском проносились по мокрому неровному асфальту. Мелкий дождь искрился и дрожал перед ними в длинных лучах. Журке надо было перейти Парковую, чтобы добраться до улицы Мира, и он остановился на углу – пропустить машины. Светофора на этом перекрестке не было, автомобили шли и шли. Что им какой-то дрожащий на переходе пацаненок!

Наконец поток машин прервался. Журка шагнул на дорогу, но тут из-за поворота выскочил сумасшедший "Запорожец", вякнул гудком и пронесся рядом с Журкой, обдав его грязной жижей.

Рядом была куча щебня для ремонта дороги. В ярости Журка схватил гранитный осколок и замахнулся вслед "Запорожцу"…

И чьи-то пальцы плотно ухватили его за кисть.

Милиция? Пусть!

Это была не милиция. Рядом стоял Капрал. В жидком свете фонаря Журка разглядел его красивое спокойное лицо. Капрал тряхнул Журкину руку, и камень упал в лужу.

– Ты неправильно кидаешь, – доброжелательно сказал Капрал. – Надо бросать во встречные. Тогда камень летит, как пуля – получается сложение скоростей. А, ты физику еще не изучал… Кидай вон в ту.