а три. И этот зверина-то тоже в петлю ввалился. А петля к ольшине привязана была…
— Что ж охотники?
— Оробели. Сами не рады. Зверь-то за ними мало проскакал, назад отвернул. Деды поворот дали и по пашне без памяти завихрили. Мой-то споткнулся, пал на брюхо, ревит:
«Карпуха, выручай, медведь рядом!»
А что Карпуха? Карпуха-то побойчей — у самой деревни мельтешит…
Наше-то место…
Марья Сеньчиха — сухонькая подвижная старушка — дальше района сроду не бывала, а свое место хвалит.
Спросишь ее про морошку или чернику, загорится Сеньчиха:
— Наше-то место самое ягодное, самое ягодное! Сойдешь на мох — ахинеешь! Ягода спорная, упряжку берешь — не вынести… Нонеча только ее утренниками в цвету еще побило.
Спросишь про грибы, и опять:
— Наше-то место самое грибное, самое грибное! Что боровых, что волнух по лядинам — необеримая сила. Из Курковщины сюда народ приезжает. Там лесов мало, места напольные. Возами грузди да волнухи домой везут, возами… Нонече только лето суховатое, одна помока за все время была — не проявились грибы.
Утром выхожу из дому с лопатой и жестяной банкой. Марья согнала корову к стаду, сидит на крылечке.
Спрашиваю, не подумав:
— Где у вас тут червей поискать?
— Наше-то место самое червистое, самое червистое… — запела бабка.
— Да полно, мать! Копала ли ты червей?
— Не копала, сынок, не копала, но мечтаю — должен червь быть…
Осенью, уже по перволедку, приехал к соседу на побывку племянник. Привез с Украины молодую жену. Зайдя ко мне побеседовать, жаловалась шепотом бабка Марья:
— Нет, неладную бабу взял Ванька, не будет у их толку. Ты суди: свела ее на Долгий Мох, пошла в ботиночках, не послушалась меня; нет, чтобы мужнины сапоги обуть! Промокла, застыла. Ягоду не берет, сидит — плачет. А кругом богатство! Под клюквой мха не видать: все болото как сафьян. Я ей про всю красоту толкую — про волнухи, про серухи, про веники березовые. Нынче сто пар для козы засушила. Ничего не толкует девка. «У нас, говорит, лучше: вишни, черешни». А к чему они? На компот? Какая у них там жизнь? Наше-то место самое лучшее, самое лучшее!..
Мечта
Лет двадцать назад я впервые пересек озеро Тихое. Очарованный его первобытной красотой — гладью тростниковых заводей, укрытых песчаными косами, светлым сосновым бором, теснившим извилистые берега, — я возвращался обратно. Навстречу на одном кормовике не спеша продвигался Федор Васильевич. Он тащил за собой дорожку, зажав по местному обычаю шнур в зубах.
Мы съехались на каменистом мысу, сели покурить и поделиться новостями. Тишину раннего утра подчеркивали редкие вскрики гагар. Рваный парок тянулся от воды и таял в лучах солнца.
— На жарёнку есть, — заметил я, заглянув в челн Федора Васильевича.
— Разве это рыба? — рыбак досадливо поморщился. — Щуренок. В нашем озере у берегов живут травянки, так они фунтов до шести, не больше, а в ямах плёсовые, те до пуда и более. И есть одна щука, у провалучей ямы живет, сколько в ней весу — не знаю, боюсь и соврать. Я ее прошлый год тащил…
Федор Васильевич помолчал, повернулся в сторону камышей, где шумно сыграла рыба, глянул на меня, пригнулся и взволнованно продолжал:
— Перво как взяла, думал — зацеп; потянул — чую, тянет вместе с челном. А она поводила, поводила и подалась.
Подтащил близко, вижу: блесна хорошо, на два якоря пристала к губе. На морде еще две чьи-то оборванные блесенки светятся. Как раззявила она рот — что вдоль, что поперек! Вижу: тащить в челн нельзя — велика. Отпустил шнур сажени на четыре — и тихонько к берегу. Идет хорошо. Они ведь чем крупнее, тем смирнее, а такая большая и вовсе глупа. Только челн приткнулся к песочку — место нарочно выбрал, чтобы ни травинки, ни коряжинки, — соскочил в воду спиной к берегу и тяну на себя: полагал за глаза взять или так накрыть. Подвел рядом, голова подо мной, слышу, песок черкнула… Тут как ударит! Батюшки-светы! По ноге как поленом, шапка с головы, глаза водой залило… Ушла. Стою как столб, мокрый, в руке шнур порванный, рядом шапка плавает, а в ней кисет и спички. Кум Осип мимо в лодке сено вез. «Ты что, говорит, Федя, купаться вздумал? Ильин день прошел, олень в воду мочился, холодна стала…» А я и молвить не могу. Машу рукой: «Подплывай, такое дело…»
Прошло много лет, но и теперь частенько можно увидеть Федора Васильевича, объезжающего с дорожкой знакомые мысы и лахтины. За эти годы еще два раза хватала за блесну «та самая», как он думает, щука. Видел он ее оба раза «в глаза», но вытащить не мог — не терпят поводки.
Нынче летом приехал к нам в деревню моряк-рыболов — погостить у родных. За полдень пришел он на берег и просидел до заката.
Подплывали рыболовы. У каждого на уху было — воды наши рыбой не бедны: у одного «сковородников» — крупных окуньков — с полдесятка наужено, у другого щучка порядочная. Поглядел на уловы моряк и сказал просто, без насмешки:
— Мелкота.
Вечером он зашел ко мне. Не отказался от морошковой наливки и свежепросоленного огурца, одобрил жареные рыжики.
Подошли и наши рыбаки. Моряк рассказал, как в Ленинградском порту он ловил лещей на особую снасть; как на Зее-реке добывал зимой калугу-рыбу весом пудов до тридцати, а еще где-то на Дальнем Востоке — бешеную форель с нашего лосося, но характером круче.
За полночь шел рыбацкий разговор, облако табачного дыма поплыло в окошко.
Наши рыбаки тоже в долгу не остались, подсыпали гостю таких рассказов про озеро Тихое, что стало ясно — диковины не только в дальних краях бывают.
Пообедал он на другой день у своей тетки Марии Ивановны, больше известной под именем Долгоносихи. Обладала она, к слову сказать, носом обычного размера, но выдающимся интересом ко всему происходящему у соседей. Потом зашел ко мне, чтобы одолжить на вечер мою «шлюпку» — единственный на озере челнок, оборудованный парными веслами и настоящими уключинами.
Бережно уложив удочку с блестящей катушкой и противогазовую сумку со снастями, моряк отбыл.
Вечером, когда солнце пряталось за лес и рыбаки, поужинав, отдыхали, сидя на бревнах у берега, из-за дальнего мыса появился челнок гостя. Никто не мог скрыть своего любопытства.
— Ты спроси его, Федор Васильевич, — усмехнулся Осип, — берет ли муль на вертячую катушку? Коли так — ему осенью от рыбы не отбиться будет.
Мулем у нас называют маленьких рыбок; их ловят осенью в холодную воду особыми мулевыми сетями.
— Рыбка плавает по дну, не поймаешь ни одну, — отозвался Федор Васильевич и захлебнулся не то едким дымом крученки, не то смехом. Вдруг он притих и стал вглядываться:
— Что это у него в носу — вроде кто есть? Он с бабой поехал или один?
Челн моряка с разгона ткнулся в берег, двое подхватили, остальные подошли ближе и… остановились в почтительном молчании: всю переднюю часть занимала щука — хвост ее терялся под скамейкой гребца, голова свешивалась с носа. Рядом лежала вторая рыбина, много меньше, но тоже редкостного размера. Моряк первой вытащил ее и преподнес мне:
— Так сказать, за аренду вашего теплохода, — поймал у провалучей ямы.
Большую щуку моряк с трудом — с десяток рук помогали — взвалил на плечи и понес к Марье.
Больше всех поражен, пожалуй, даже обижен был Федор Васильевич. Лицо его посерело и сморщилось. Только когда моряк с рыбиной скрылся за колхозным амбаром, старик перевел дух, ободрился и сказал:
— Не! Это — не моя! Это, конечно, порядочная, да куды ж до моей-то! Моя — во-о-он с тот кормовик будет.
Очень приметный челн у Федора Васильевича — новый еще, беловатый. Я сразу узнал его утром, когда против окошка раздернулся озерный туман. На солнце поблескивал кормовик, и водяной угол далеко протянулся от тупого носа долбленки.
Мечта осталась жить.
А разве это не самое главное для человека?
Чужой
Не сообразив, что дужка котелка очень нагрелась, я взял ее голой рукой и, охнув, отбросил котелок в сторону. Вода мигом исчезла в песке, оставив облачко пара.
Николай Викторович без всякого осуждения взглянул на меня, не сказал ни слова, поднял котелок, пополоскал его у кромки озера, затем, зайдя поглубже, набрал свежей воды и вновь поставил на огонь.
Я лежал в тени прибрежной сосенки, выставив мокрые до колен ноги на солнце, и думал о своем спутнике. Все, что ему принадлежало — от карманных часов до перочинного ножика, от мельчайшего рыболовного крючочка до челна, — действовало безукоризненно. Все, что он делал, он делал обстоятельно и с толком.
Он никогда не подводил меня: не опаздывал на встречи, не хныкал при неудачах, не обращал внимания на капризы погоды. Иногда даже казалось, что невозмутимость этого человека граничит с каким-то безразличием.
Помню одну зарю. После ночной грозы, щедрой ливнем, полной грохота и вспышек молний, взошло солнце. Нежаркое, оно ласкало водную гладь, такую ровную, что виден был каждый всплеск рыбы.
Мне хотелось запеть, закричать, но, обернувшись к Николаю Викторовичу, я только протяжно выдохнул: «Хорошо!» Спутник мой неотрывно смотрел в озерную даль. Лицо его было внимательно и ясно, но он молчал.
Иногда это молчание становилось тягостным. Бывало, за все долгое утро он только попросит разок-другой передать червей или сачок, а когда начнет припекать солнце, вымолвит: «Ну что — пошабашим?»
…Котелок шумно заплескал на угли… После крепчайшей ухи из рыб, каждую из которых еще помнишь, как выловил, очень хотелось пить.
…Расстелив на песке плащ-палатку и положив под головы свернутые ватники, мы отдыхали. Вертлявая крачка, лениво покачиваясь в слоистом от жары воздухе, казалось, с удовольствием прерывала полет, чтобы кинуться в воду и поиграть с брызгами.
Я спросил:
— Николай Викторович! Вы не волнуетесь, когда тащите крупную рыбу? Такую, как последнего окуня?
Речь шла об утреннем случае.
Николай Викторович мудрил что-то с крючками и не заметил, как большой поплавок живцовой удочки качнулся, резво пошел в сторону и стал тонуть. Его снежно-белая маковка быстро превратилась в желтое пятнышко глубоко в толще воды.