Журавлиное небо — страница 29 из 70

Она вскочила с кушетки.

— Я… я не знала, что вы такой… Как вам не стыдно!

Она боялась, что не выдержит, разревется, потому что очень больно и обидно было ей.

Но все же дома, где никто не мог ни слышать, ни видеть, она расплакалась. Слезы принесли какое-то облегчение, и она успокоилась: сидела в своем доме, снова да снова думая о соседях, и странным казалось вот что: то, что было прежде, что утешало ее и даже восхищало, совсем, оказывается, не сохранилось в памяти; теперь, наоборот, в памяти так ясно проступало иное. Ну, хотя бы то, как готовились отмечать день рождения Вячеслава Петровича, а Ольга узнала об этом поздно и случайно: была у соседей, а Зиночка как раз заговорила о гостях: «Арнольд Филиппович сухое вино любит, так ты не забудь, Славик, обязательно купи». Ольга забеспокоилась: ведь надо от себя что-то преподнести Вячеславу Петровичу, а так поздно, так поздно узнала она об этом… Но Зиночка возразила: «Преподнести Славику? Зачем? Как-нибудь в другой раз, а то завтра, знаете, будет не совсем семейный праздник, соберутся сотрудники Вячеслава Петровича… Может быть, потом созовем гостей, и тогда»… Ольгу не пригласили.

Она не помнила теперь, обиделась на соседей тогда или нет. А может, поверила? Какая же глупая была, даже вспоминать стыдно.

А они… Этого Арнольда Филипповича на руках готовы носить, и наверняка так не поступали бы, если бы от него не имели выгоды. Вот какие соседи! Нет, она, Ольга, жалеть не будет, что рассорилась с ними!..

Она уже не плакала: встала, вышла на кухню, вымылась там под краном, вернулась опять в комнату — делать было нечего. Постояла в раздумье, увидела: подушка на диване свалялась — и поправила ее. Подобрала из вазона старый, порыжевший окурок — этот Казик, сколько ему ни говори, все равно делает по-своему. На подоконнике же стояла керамическая шкатулка: Ольга собирала в нее монетки, все опасалась, как бы не задел шкатулку неосторожный Казик. Шкатулка запылилась: Ольга нашла тряпицу, принялась вытирать. Вдруг шкатулка выскользнула из рук — и разлетелась! Монетки брызнули под диван, покатились по полу. Вот уж не везет, так не везет! Ольга принялась отодвигать диван, нервничала и вдруг вскрикнула — больно прижала палец. Так тоскливо стало, так жаль себя — и она опять заплакала… Да черт с ними — и с квартирой этой, и со шкатулкой, и с соседями! Ну, вот, имела она квартиру — и что же? Точно были у нее знакомые — и нет их. Казик не любил соседей, уговаривал, чтоб не ходила к ним. Ему что, ему легко: все время на заводе, собрания разные, лекции, а тут сиди дома, ничего ты не знаешь, не видишь. Только и знает: иди работать! А если бы настоящий хозяин был, то работу давно бы сам подыскал, не болтал бы зря…

Потом она стояла у окна: предвечерним низким солнцем был залит город. Розовыми отблесками посверкивали крыши, окна плавились от солнца. На железнодорожной линии кутался паровоз в грязновато-желтый дым. Кирпичные трубы, эти громадины, застывшие в каком-то величии, вздымались и тут, и там. Словно меч, брошенный неизвестным великаном, рванул ввысь реактивный самолет, и белые полосы, тянувшиеся за ним, были следом этого меча.

Большой город лежал перед Ольгой, но незнакомый какой-то, совсем новый. Она ведь всегда думала и еще в деревне мечтала о своем городе — был он с витринами магазинов, с бесконечными гонками троллейбусов и машин, с толпами людей на улицах. А этот, увиденный ею, поднимался вверх стрелами кранов, зычно перекликался паровозными гудками на невидимых переездах и станциях…

И, чтобы увидеть его, надо было смотреть широко открытыми ясными глазами.

ДОМА(Перевод Эд. Корпачева)

Долгим и узким двором они дошли до пуни — сенного сарая. Степан снял с пробоя щеколду, и ворота с сухим скрипом отворились. Из пуни повеяло таким знакомым Степану запахом сырой земли и свежего сена. Он достал из кармана коробок и осторожно чиркнул спичкой.

— Ну, Степа, — с укором сказала сестра и дунула на огонек. — Ты ведь знаешь: наш тата… наш отец. Он просил…

Стало темно. Степан улыбнулся: «Как же она выросла! Совсем большая. Девятиклассница!»

Вот уже два года минуло, как не наведывался он домой. Когда в последний раз уезжал из деревни, сестра была почти девчушкой, он даже помнил: часто плакала, если не получались уроки. А теперь — невеста, невеста!

Вроде еще темнее стало, едва погасили спичку. И Степан ничего не различал.

— Сюда, — шепотом сказала сестра, — неужели ты все забыл?

Степан выставил в потемках руки перед собою и пошел за ней.

По стремянке поднялись наверх. И не успел Степан и шага ступить, как сено под его ногами слегка заколыхалось, зашелестело — он не удержался и упал. Сестра засмеялась, и ему тоже стало весело, приятно.

— Как хорошо, Нина, а? — вдохнул он полной грудью запах молодого сена и еще глубже залез в это душистое тепло.

— Хорошо, хорошо, — живо отозвалась Нина. — Я еще перед экзаменами спать собиралась, да мама не позволила. Боится, что буду поздно приходить из села.

— И правильно поступает. На вечеринки, признайся, давно ходишь? И записки на уроках получаешь… Ну, разве не так?

Голос его — Степан сам понимал — был и хитроватым, и ласковым.

Нина ответила с притворным недовольством:

— Какие вы, учителя, ворчливые, придирчивые. А я прежде думала, что вы не такие люди, как все… Ну, спи, сочинитель, а я пошла.

Степан все улыбался.

Как только Нина вышла, он разделся и лег. Захотелось ему курить, вспомнил он предостережение сестры и опять усмехнулся, зажигая сигарету. Спичку он размягчил пальцами и отбросил подальше от себя: чтобы не заметил утром батька.

Он лежал и думал. Было тихо, только внизу временами вздыхала корова да над самым ухом звенел неуловимый комар. Кое-где через стреху просвечивало небо, и Степан долго смотрел на эту заплатку темноватого неба, пока совсем рядом не заиграла гармошка и не обрадовался приятный девичий голос тому, что «у растянутой трехрядки васильковые меха». Степан встрепенулся, что-то шевельнулось, защекотало внутри, и он почувствовал, как непонятная радость охватывает его.

Он уже не мог лежать спокойно, все ворочался. «Что это? — думал он. — И почему я так разволновался?» И вдруг понял: «Я дома! Чего тут долго гадать? Я дома!»

А гармонь все играла да играла, и все тот же девичий голос пел о влюбленных, которые никак не могут расстаться, о росной стежке в жите, о туманах над рекой…

И Степан вспомнил, как влюбился в восьмом классе в Катю Васильчикову, живую тоненькую девчушку со светлыми косами, и как смешно ревновал ее к своему школьному дружку Владику, рассудительному и не по годам степенному хлопцу. Владик даже о матери своей, если та говорила или делала что-нибудь не так, как ему хотелось, по-взрослому мудро говорил: «Что поделаешь — женщина». Владик рос без отца. Кроме Кати, ни с одной девочкой из своего класса он не дружил. И вот втроем они часто ходили за деревню на шлях, карабкались там на вербы и распевали песни. Степану такие прогулки приносили мало радости. Владик уже в те годы курил и, когда скручивал цигарку, доставая из кармана листок газетной бумаги, размером с игральную карту, и щепотку самосада, всегда предупреждал Катю: «Смотри, никому ни слова». И Катя всегда покорно отвечала: «Конечно, Владик», — и почему-то вздыхала. А Степан все время следил за нею, страдал, слово себе давал даже и не глядеть на нее. Но проходило время, и он принимался за записки. Катя делала вид, что ничего не понимает, рисовала на тех записках смешные мордашки и отсылала Степану.

Так и шло время. Вскоре они окончили десятилетку, Владик поступил в военное училище. Катя поехала к сестре в город, и больше Степан ее не видел.

«Как это было давно, — думал он теперь. — Да, а где же Владик, где Катя? Ах, как плохо: я даже не знаю, где они».

Он упрекал себя, и ему почему-то стало грустно. Прежнее настроение словно развеялось. Совсем иные, неприятные воспоминания заполнили его. Теперь он видел себя студентом, неловким и нерешительным, который вдобавок более всего на свете боялся выглядеть смешным. Студент Степан носил очки и чувствовал себя очень неловко. В компаниях он почти всегда молчал, видел, что положение его и незавидное, и смешное, сердился на себя, но ничего не мог изменить.

Два года после института он работал учителей в полесской деревне Ольховке. Он никогда не задумывался, нравится ли ему его профессия; готовился к урокам, читал колхозникам лекции, если просили, а вечера проводил в своей холостяцкой квартире — ему казалось, что так и надо. Он вел литературу. Уроки проходили гладко, ученики как будто уважали его, но он чувствовал: чтобы стать в деревне авторитетным человеком, ему чего-то не хватало. Но вот чего именно — Степан не знал.

Наступало лето, кончались экзамены, и как-то получилось так, что Степан оставался в Ольховке и утешал себя тем, что лучшего и не надо. Временами он вспоминал город, институт, друзей. Бывшие однокурсники давно обзавелись семьями, а он после института даже не влюбился. В такие минуты, когда он понимал это, было особенно горько.

И вот теперь далеко Ольховка, а сам он — дома.

Гармонь уже утихла, и в ночи Степан особенно отчетливо слышал, как в кустах за пуней конь скубет траву и как под его копытами хлюпает мокрая земля.

Повернувшись на другой бок и смежив глаза, старался представить себе что-нибудь белое, мягкое, как учила его в детстве мама, если он долго не мог уснуть. Но сна не было.

Так он лежал долго, пока на дворе не послышались шаги. Степан насторожился: кто бы это?

— Подожди еще немного, Нина! — упрашивал кто-то.

Голос был незнакомый, мальчишеский. Степан приподнялся и стал вслушиваться.

— Ты потише, а то брат услышит…

Зашептались торопливо, и ничего нельзя было разобрать.

— Мне пора, — сказала Нина.

Потом снова шепот, потом опять отчетливый голос сестры:

— А кто Василю сказал, что мы с тобой вчера гуляли на шляху?