Журавлиное небо — страница 54 из 70

Как видите, почти то же о научной деятельности Адама Егоровича говорим теперь и мы. Он видит общественный смысл своей работы в сохранении для будущих поколений частицы тех народных богатств, которые пере-дала ему, может, и не догадываясь об их подлинной ценности, белорусская деревенская женщина — бабушка Рузаля.

«Уже ее правнук Максим, унаследовавший нечто от ее духа, успел в свой короткий век позаимствовать кое-что из этой сокровищницы, облечь в стихотворные формы. А из бабиных сказок он впервые познакомился с белорусской речью.

Значит (мое) сидение на лежанке не прошло бесплодным, и бабушка Рузаля прошла через свою долгую и тяжкую жизнь с огромной ношей старины за плечами не бесследно…

Что и требовалось доказать!..»

«Что и требовалось доказать», — добавим и мы от себя и со словами благодарности оставим пока Адама Егоровича, человека, которому в его детстве посчастливилось греться у священного огня наших пращуров и который почувствовал, понял сердцем, что надо сохранить для потомства, пересказать счастливые минуты, подаренные ему. Так он, сознательно или подсознательно, верный памяти сердца, и поступил в юности. Тепло того огня передалось его сыну. Это был тот огонь, при ярких отблесках которого Максим Богданович увидел будущее.

СТРАНА ОБЕТОВАННАЯ

Адам Егорович покинул Белоруссию в год смерти жены. Максиму Богдановичу было тогда только пять лет. С этого времени он воспитывается, учится, мужает за пределами Белоруссии. Пятилетний возраст — возможно, самый впечатлительный, однако в смысле собственно белорусских впечатлений вряд ли он дал что-нибудь существенное Богдановичу. Интеллигентная среда, пусть даже демократическая, в которой он воспитывался в Минске и Гродно, надо думать, не очень уважала национальный элемент в воспитании и быте. Интеллигенция и дома, и на людях разговаривала по-русски. Семья Адама Егоровича не была исключением. Недаром же он сам пишет, что «на неблагодарной ниве писания стихов по-белорусски» в Минске пробует свои силы только один Янка Лучина (Неслуховский). Капля в море! На это почти никто не обращал серьезного внимания. В том числе и сам Адам Егорович. Он был занят иным. «Белоруссика» (его термин) могла интересовать только с этнографической стороны. Даже значительно позже, в год первой поездки сына на родину (1911), куда тот приехал уже известным белорусским поэтом, Адам Егорович был склонен считать «картину белорусского возрождения довольно безрадостной». Правда, тут же он добавляет, что «не пытался расхолаживать его (сыновьего. — М. С.) порыва». Что ж, и за это спасибо.

Самым сильным «белорусским» впечатлением Максима Богдановича была смерть матери. Если всей глубины трагедии он помнить не мог, то пережить ее мог несомненно. Недаром же у него была материнская, а это значит, очень впечатлительная натура. Так говорит сам отец. Рано лишенный материнского тепла, он всю свою жизнь тосковал о нем. Догадаться об этом мы можем и по его творчеству: идеал женщины для него — мадонна, мать. Трепетная и нежная, ласково-тревожная в своей материнской любви.

Смерть матери лишила его родины. Светлая память о матери-родине властно позвала его назад.

Когда и как научился он белорусскому языку, когда в его сознании, в его сердце возник, разрастаясь и подчиняя себе все, образ «краіны-браначкі» — образ Белоруссии? Отец свидетельствует: писать стихи по-белорусски он начал рано, в десяти-одиннадцатилетнем возрасте. Что поддерживало его в этих стремлениях? Кто был человек, ставший добрым гением талантливого мальчика? Отец? То, что он каким-то образом влиял на пробуждение в сыне интереса к родине и к родному слову, — справедливо, и этого нельзя отрицать. Влиял хотя бы тем, что сын мог пользоваться его этнографическими трудами и теми фольклорными записями, что были в его архиве. Но давайте попытаемся спокойно порассуждать.

О первых поэтических пробах Богдановича мы знаем со слов того же отца: он помнит, что мальчик показывал их своей крестной Ольге Семовой, когда та приезжала в Нижний Новгород. Запомним ее имя. Не мешает обратить внимание и на то, что свои стихи мальчик впервые показывает не отцу, что было бы вполне естественно, а крестной, которая даже не живет с ним в одном городе и о возможной реакции которой на стихи (белорусские стихи!) он мог только догадываться. Скажут: он мог показывать свои стихи отцу раньше. Допустим. Но в таком случае зачем было отцу писать, что он помнит о первых опытах своего сына в связи с тем, что тот их кому-то показывал? Зачем Адам Егорович стал бы искажать истину с явной невыгодой для себя? И вообще не послушать ли нам его самого?..

«Его (сына. — М. С.) занятия белоруссикой шли совершенно незаметно для меня и окружающих: по крайней мере, я его не толкнул на эту дорогу, но, разумеется, и не мешал».

Вот ведь как сказано, и о каком же особенном влиянии мы можем после этого говорить? «Не мешать» — было принципом Адама Егоровича в вопросе воспитания детей.

«Я не мешал своим детям быть, чем они хотят, но, в сущности, никогда не был доволен тем, что они есть».

Адам Егорович говорит, что отец — плохой судья своим детям. Не очень хочется и нам быть судьями его самого, только уж очень противоречивой, при всей своей объективности, кажется его формула. «Не мешать и не быть довольным». Не мешать — что это значит? Не принимать участия, не быть заинтересованным, разрешить человеку воспитывать самого себя. Но отчего в таком случае быть недовольным? Какое можно иметь на это право?

В том, что наше удивление небезосновательное, убеждают воспоминания Анны Волосович-Грязновой, на которые мы несколько ранее уже ссылались. И ее не удовлетворяет если не сам принцип дядиного воспитания, то результат. По крайней мере, в отношении к Максиму Богдановичу. Она пишет:

«Мне думается, что в то время и Адам Егорович должным образом не ценил таланта и значения Максима. Иначе, невзирая ни на что, он обязан был помочь Максиму поехать учиться в Петербург, где под руководством профессора Шахматова он посвятил бы себя любимому делу — изучению языка, этнографии и истории Белоруссии. Максим к этому стремился всей душой, а ему пришлось потратить пять лет на изучение юридических наук, к которым не лежала его душа. Ему пришлось жертвовать своим призванием ради брата, ибо Адам Егорович считал, что Леве надо учиться в Московском университете — у него же такие математические способности (в 1911 году Леве было только семнадцать лет)…»

Так слова Адама Егоровича: «Я не мешал своим детям быть, чем они хотят», — обернулись горестной неправдой.

Не будем преувеличивать, но должны сказать: люди, окружавшие Максима в нижегородский, а затем и в ярославский периоды его жизни, мало понимали его устремления, в лучшем случае смотрели на них, как на чудачество. На берегах Волги, за тысячу, если не больше, километров от Северо-Западного края, мечтать о какой-то «самостийной» Белоруссии? В самом деле, разве это не чудачество? Хуже всего было то, что его не понимали в родном, семейном кругу. Отец не понимал и не «мешал». Правда, крестная Ольга Епифановна, которой Максим показывал свои первые стихи, написанные по-белорусски, хотя и не понимала, не сочувствовала, возможно, в главном, но, добрая душа, не отказала в просьбе выписать для него сперва «Нашу долю», а затем и «Нашу ніву».

Как мало мы еще знаем людей, рядом с которыми жил Максим Богданович! Кто эта Ольга Семова? Каким образом она связана с семьей Богдановичей? Какова ее дальнейшая судьба? Богданович переписывался с ней — где их переписка? А знать об этом следовало хотя бы потому, что Семова, может, и не сознавая, помогла тому Богдановичу, которым теперь гордится целый народ, — и из-за этого так невыразимо нам дорог по-человечески благородный жест женщины, хорошо оправдавшей свое званье «крестная».

Ну, а те, кто все же «мешал»? Не по природной склонности злобного ума или души, а, так сказать, на принципиальной, идейной основе. Надо думать, что были и такие, и не в единственном числе.

Любителей «забіць трывогу аб той мове, якой азваўся беларус», всегда было много. Смотрели и выносили приговор с высоких «государственных» позиций. Зачем эти местнические тенденции, зачем заводить распри в доме? В доме должен быть один хозяин, один отец. И дети должны слушаться отца. Ну, а славянская, святая славянская идея? Что ж, и ее вы хотите разорвать на пестрые лоскутья, чтобы перевязывать ими свои «местные» раны? Нет, у идеи должно быть одно знамя.

Так или приблизительно так могли думать в среде, где жил Богданович.

Один из «идейных» — Петр Гапонович, брат Анюты Гапонович, двоюродной сестры поэта, той Анюты, в которую он был влюблен. Петр Гапонович. Родственник и, казалось, друг. И принципиальный, так сказать, противник. Они спорили по национальному вопросу. Гапонович, «рассудительный, холодноватый», «безупречно владел силлогизмом». «И Максим — горячий, страстный, почти одержимый». Они спорили. «Волна и камень», «лед и пламень» — все же очень различны меж собой. Гапонович считает национальную, «местную» идею фикцией, выдумкой горячих голов, принимающих мечту за реальность. Где факты? Немалое количество бесплатных корреспондентов «Нашей нівы»? Игра! На одном энтузиазме далеко не уедешь. Необходима хотя бы какая-нибудь финансовая база, не говоря уже о других проблемах и нуждах. Бесплатные корреспонденты! Это же от бедности. Филантропия, одна филантропия. Провинциальная филантропия.

Спорили — может, так, а может, и не так. Несомненно одно: Максим для Гапоновича — идеалист, идея которого ничего не стоит. Не предмет спора увлекает Гапоновича, а возможность оттачивать свои силлогизмы. Пусть радуется, пусть в конце концов верит. Дело его. На другое он не способен. Не сбил бы с толку Анюту. Она, кажется, рассудительная девушка, но все же… Такого кавалера, как Максим, своей сестре он, понятно, не желал. Он, тот «логик», по-настоящему встревожился, узнав о намерении Максима приехать из Ярославля в Нижний. Перед Богдановичем тем временем остро встала проблема устройства