Журба — страница 9 из 22

К середине дня и командирам, и бойцам батальона стало ясно, что здесь, возле Лутковки, ничего серьезного не произойдет, что главные события развернутся — или уже развернулись — где-то восточнее, на правом фланге фронта. Это подтвердил и связной из штаба, прискакавший на жеребце с лоснящейся от пота шкурой и передавший приказ выдвинуться левее железной дороги, в направлении на Каульские высоты. Послышалась команда строиться.

Немного жаль было Ивану покидать свой окопчик, который он сооружал с деревенской основательностью и старательностью и к которому так хорошо притерся и приладился, где все было под рукой, но ничего не поделаешь — приказ!

Иван быстро собрал свое нехитрое имущество, сидор за спину, винтовку в руки и побежал к своему отделению.

Каульские высоты — это горная цепь, тянущаяся от железнодорожной станции Кауль почти до самой Уссури; сопочки походили на архипелаг небольших островков, торчащих посреди океана, роль которого выполняли болота, лежавшие вокруг на многие версты. На высотах засел враг, его нужно было выбить оттуда.

Спассчане, влившись в большой отряд краскома Урбановича, переждали артподготовку (между прочим, малоэффективную, так как орудия у красногвардейцев были маломощными, а артиллеристы малоопытными) и двинулись в атаку. Когда отряд показался на равнине, белогвардейцы и чехословаки с сопок открыли сильный огонь. Рядом с Иваном то и дело падали бойцы — одни ранеными и убитыми, другие — спотыкаясь о кочки. Сам он тоже несколько раз падал, но поднимался, весь в грязи, и продолжал бег. Вокруг кричали что-то вроде сплошного «а-а-а!» — и он кричал, вокруг на бегу стреляли — и он стрелял, торопливо передергивая затвор и не целясь. Сосед по цепи, бородач в серой солдатской папахе, кричал ему, с трудом проталкивая сквозь хриплое дыхание слова:

— Пошто… паря… патроны жгешь? Ить чех-то еще далеко…

И то верно, стрелять было бесполезно: неприятель был вне досягаемости. Не палить надо было в белый свет как в копеечку, а быстрее бежать, как можно скорее пересечь открытое, насквозь простреливаемое пространство, достичь мертвой зоны, и — наверх! А там все в ход пойдет: и пуля-дура, и штык-молодец!

Но уж больно плотный огонь вели обороняющиеся, на равнину обрушивался прямо-таки свинцовый град, только летящий не перпендикулярно, а параллельно земле. Он косит бойцов; прижимает их к земле, а на ней, кроме кочек, и спрятаться-то не за чем. Не раз и не два захлебывалась атака. В третий раз это произошло, когда откуда-то стало известно, что убили командира Урбановича. А командир Иванова отделения погиб рядом, у мальчишки на глазах, его перерезало пулеметной очередью, и он умер сразу, не мучаясь…

Снова лежали бойцы в гнилой воде болота, ругая врага, стыдясь себя, когда над ними взвился молодой звонкий голос:

— Вперед, товарищи! Ведь совсем немного осталось!

Эти слова Иван услышал, уже стоя на ногах. А может, он их и крикнул? Неважно. Важным было то, что бойцы вновь поднялись и бросились вперед, а часть их, можно сказать, горсточка, и среди них легкий на ногу Журба, достигла подошвы одной из высот и завязала ближний бой с обороняющимися, отвлекая на себя часть их огня.

Несколькими минутами позже, когда подоспело подкрепление, атакующие полезли на сопку. Лезли, тяжело дыша, цепляясь за острые камни, корни деревьев, колючие кусты, лезли, кровяня руки, лезли, расстреливаемые в упор, лезли, лезли, лезли…

В передних рядах, которые добрались до больших гранитных валунов, где гнездился враг, винтовочные выстрелы и взрывы гранат стали редкими: там работали в основном штыками и прикладами, слышались крики, проклятья и стоны. Перед Иваном неожиданно вздыбился огромный, как ему показалось, похожий на медведя, поднявшегося на задние лапы, вражеский солдат. Его уложил молниеносным ударом штыка все тот же бородач в папахе, имевший поручение от командира батальона Борисова (о чем не знал Журба) опекать в бою мальчишку-красногвардейца.

А мгновением позже Иван увидел его; еще только поднимал, точнее, вскидывал винтовку, а уже знал, что он… Что всего страшнее на войне? Может быть, ее звуки, ее симфония или, вернее сказать, какофония, когда громко и беспорядочно бабахают с обеих сторон: б-бах! б-бах! — ружейные выстрелы, и пули, не найдя живой плоти, которую поражают бесшумно, рикошетят в стороны со злым взвизгом: з-зи-и-у, з- зи-и-у; когда с частым татаканьем работают пулеметы, звуком похожие на частый стук швейных машинок Зингера, только тысячекратно усиленный; когда ахают орудия, и воет воздух, и лопается небо: у-у-у-ах! у-у-у-ах! — и на земле вырастают громадные черные кусты взрывов; когда рядом с тобой раздаются предсмертные хрипы и жалобные стоны раненых?

А может, страшнее всего паника, похожая на камнепад, когда маленький кусочек гранита или базальта, совсем крошечный, сам по себе ничего не значащий отломыш, покатившись с горы, увлекает за собой десятки и сотни своих соседей, больших и маленьких камней, и вся лавина несется вниз, обещая катастрофу для находящихся внизу; когда организованное и дисциплинированное войско, уязвленное в одночасье слухом об убийстве командира или появлением вблизи чего-то неведомого, а потому ужасного, например, газов, танков или аэропланов, превращается в табун обезумевших лошадей, который несется к краю пропасти, к своей гибели, ведь убегающих легче убивать?

Но большинство возразит: самое страшное на войне — быть убитым, когда ты, еще секунду назад полный всклень жизнетворной крови, превращаешься в холодеющий труп или, что гораздо хуже, оказаться тяжело раненным, а потому стать обузой сначала для своих боевых товарищей, а потом и для своей семьи, и всю оставшуюся жизнь живешь калекой, получеловеком, недочеловеком, и, чтобы этого не произошло, ты прячешься от пуль и осколков, вжимаясь в грязь болота, прячась за ненадежными кочками…

Но найдутся и такие, которые скажут: самое страшное на войне — это самому убить человека! Особенно, когда тебе всего пятнадцать лет и это твой первый бой, когда ты не издалека подстрелил его, а достал вблизи и видел глаза этого человека, когда ты знаешь, что лично тебе он ничего плохого не сделал, когда не помогает сознание того, что если не ты его, то он тебя, — тогда это страшно, очень страшно!

И это было с Иваном Журбой в его первом бою за Каульские высоты. Перед ним в некрасивой изломанной позе, застряв между валунами, лежал убитый им человек. Это был русский офицер с погонами прапорщика. На его молодом, быстро бледнеющем лице с открытыми голубыми глазами застыло недоуменное выражение, он словно силился понять, неужели тот, мельком увиденный им, мальчишка убил его.

А Ваня смотрел на него как загипнотизированный, и боясь мертвого лица, и не в силах отвести от него взгляд. Ему вдруг расхотелось воевать, а захотелось убежать домой, в деревню, вбежать в свою хату, уткнуться бабке Евдохе в иссохшую грудь и облегчить душу слезами…

Солдат-бородач потоптался возле него, тронул за плечо.

— Пойдем, паря… Дел однако невпроворот… А мертвяк он и есть мертвяк, чего на него глазеть? Привыкнешь…

— Не знаю…

Они пошли догонять своих, которые уже готовились к штурму новой, еще более укрепленной сопки под названием Круглая.

…Ополченцы взяли-таки Каульские высоты. Взяли, необученные и плохо вооруженные, взяли с неимоверными усилиями и с немалыми потерями. Взяли — и потрясли этим как друзей, так и врагов! И словно сломали запруду на бурной горной реке: хлынуло наступление революционных войск. Чего стоил только один рейд красных казаков Гаврилы Шевченко! Они сплавились по Сунгачу, считавшемуся несудоходным, пересекли озеро Ханка с его штормами и мелями, высадились в тылу врага в Камень-Рыболове и обратили в бегство большой (600 сабель, 8 орудий) отряд подполковника Орлова.

А главные силы Красной гвардии тем временем двигались на юг вдоль железной дороги, освобождая одну за другой станции, станицы, деревни. «Так скоро и дома будем, в Спасске!» — радовался Иван.

Всех боев он не помнил и не во всех участвовал, да и во многом они были похожи, как сходны меж собой и деревни, за которые велись эти бои. Но некоторые эпизоды навсегда впечатались в его память…

Вот стоит он перед одним из самых знаменитых красных командиров Флегонтовым, тот удивленно смотрит на него, маленького не только по росту, но и по возрасту, теребит свои небольшие усики, похожие на крылья бабочки, и спрашивает:

— А ты откуда взялся? Кто таков?

— Красногвардеец 4-го батальона Иван Щедрый!

— Ишь ты, красногвардеец… И как же тебя, такого недоросля, взяли на войну?

Журба обижается за «недоросля», тем не менее, находчиво отвечает:

— Наверное, догадывались, что я вам пригожусь.

Флегонтов смеется, но недолго.

— Мне сказали, что ты знаешь тропу через болото к Антоновке?

— Так точно, знаю.

— Что, живешь в этих краях?

— Нет, я спасский. Но у деда моего возле Афанасьевки — это рядом — есть заимка, и мы там часто бываем.

— Хорошо. Проведешь нас. Но учти: пойдем ночью, скрытно… Сможешь ночью провести бойцов по болоту?

— Да я, товарищ командир, даже с закрытыми глазами…

— С закрытыми не надо. Наоборот — надо, чтобы глаза были нараспашку, ушки на макушке, ну, а рот на замочке! — Флегонтов неожиданно наклоняется к Ивану и шепчет: — Самого атамана Калмыкова пойдем брать, штаб у него в Антоновке. Только — тссс! — никому, слышишь?

— Чую! — выдыхает Журба, от волнения он переходит на родной украинский. — Хиба ж я нэ розумию!

— И последнее. В бой не встревай. Ты проводник — и только. Все, ступай. Тебе скажут — когда.

Операция начинается глухой ночью, ближе к рассвету. Бойцы, ведя коней в поводу, осторожно пробираются по болоту вслед за маленьким проводником. Беспросветная темень, усугубленная туманом, тишина, нарушаемая лишь чавканьем грязи под ногами, комары, сырой холод…

Иван — винтовка за плечами, в руках жердина — бредет по жиже, не столько видя тропу, сколько чувствуя ее, узнавая по каким-то неведомым даже для себя приметам. Он панически боится, но не встречи с врагом, а потерять в болоте свои сапоги, которые все-таки оказались великоваты. Изредка с