– Какова, по-Вашему, роль сакрального (потаенного, священного и культового) в механизме накопления духовного опыта народа? И где пролегают границы пересечения обыденной жизни и сакрального опыта поколений? Ваше утверждение: «без соприкосновения с добротой и душевной теплотой окружающих, без хотя бы единственного прекрасного по своей сути поступка жизнь – не человеческая жизнь» – указывает, что существует некая незримая сакральная грань, за которой человек может сохранить свою жизнь, но потерять важнейшие свои качества и перестать быть человеком. Возможно ли определение и табулирование этой границы, или с развитием человечества она неминуемо размывается?
– Возможно, я разрушаю избранную Вами структуру, но позволю себе вольность разом ответить на последние два вопроса. Мне кажется, что сакральное, в смысле теософском, более опирается не на опыт и реальность, а на принцип «так положено» или «так ведется исстари». Поэтому обычно в реальности оно опирается не на закономерности, а на каноны. Относительно грани между существованием Человеческим, то есть Жизнью, и животным Вы сами ответили: она незримая. Ее можно только почувствовать. Но для этого нужно иметь «орган стыда», тот стержень в сознании, который даст сигнал, после которого вы или остановитесь и повернете в Человеческую сторону, или же начнете осознанно оскотиниваться, убив (или же методично убивая) в себе богоданную душу. Некоторые при этом физически выживают и благополучно существуют среди живых, даже не подозревая, что они отравляют окружение смрадом. Но часто ушедшие в область подсознания атавизмы прежней человеческой сущности не перестают терзать сознание; от этого – душевные болезни, неадекватные поступки, попытки затопить дискомфортное состояние вином. Вычислить ни грань между тем и этим, ни состояние встречного человека – то ли он живой, то ли нет – никаким инструментом, конечно, нельзя. Но пусть мне простится такая ересь – тело мне представляется временным вместилищем души, и, отделившись в свое время от тела, она уходит из этого мира не сразу: пока о человеке помнят, пока соизмеряют свои дела с ним, пока его дух востребован, он в этом мире. Самые сильные и вовсе никогда не уходят.
Вот такая «глубокая философия на мелких местах»…
Беседу вела Ирина Калус
Нина ЩЕРБАК. Прекрасное в обыденном: к вопросу об этико-эстетической проблематике и смене парадигмы
Сегодня у нас в редакции прозаик, сценарист, кандидат филологических наук, доцент кафедры английской филологии и лингвокультурологии СПбГУ Нина Феликсовна Щербак.
– Нина Феликсовна, как Вы считаете, обязательна ли категория прекрасного в жизни современного человека? В Вашей жизни красота – определяемая или определяющая категория?
– При обращении к проблеме «прекрасного в обыденном» возникает ряд проблем с терминологией, как это обычно бывает с интересными и достаточно общими понятиями (т.е. понятиями, определяемыми историей, насыщенными культурной традицией). Ограничивая столь важную тему, хочется попытаться высказать некоторые идеи в отношении эстетико-этической проблематики и ее изменчивой природы.
Прекрасное относится к сфере эстетического, а обыденное находится в когнитивном пространстве «каждодневной жизни», то есть в сфере, где действуют или должны действовать этические законы. Интересно, что в культуре, будь то массовая культура или, наоборот, высокая культура, классическая, возникает сплав этого взаимодействия, этических и эстетических категорий. Рассказ или повесть, картина или музыкальное произведение строятся по законам, принятым в данном жанре, на данном этапе развития культуры, а, собственно, взаимоотношения (в нашей с вами жизни или между героями произведения, например) базируются (или не строятся вовсе!) на этической основе. Но еще более интересным и важным становится момент «смены парадигмы», то есть культурно и исторически обусловленное изменение эстетических средств выражения на определенном историческом этапе.
Существовал античный канон, а потом пришли Средние века! А за ними – Возрождение. Почему? Смена парадигмы происходит одновременно во всех областях искусства и знания. Импрессионизм в начале XIX века приходит на смену более классическим канонам в живописи. Как известно, художники начинают рисовать на свежем воздухе, не используют черный и белый цвета, мешают краски не на палитре, а непосредственно на мольберте, и, самое главное, меняют, ломают принятые законы. Могут изобразить людей, которые двигаются в разных направлениях (Э. Дега), или схватывают, запечатлевают 24 момента одного единственного дня («Кувшинки», «Мост Ватерлоо» К. Моне). В Англии в XIX в. прерафаэлиты в один момент решают эстетизировать смерть («Офелия» Милле, показывают обыденное в «принятом сакральном», обращают внимания на сиюминутные изменения человеческого тела, даже при обращении к религиозным сюжетам). Милле, Габриэль Россетти, другие молодые художники решают в одночасье вернуться в своем искусстве к традиции Рафаэля или художникам, которые писали до него. Для чего? Потому что по-старому не могут. В старой эстетике они видят фальшь. Чтобы оживить искусство, победить закостенелость, достучаться до сердец, быть более правдивыми, искренними. Страдают ли при смене парадигмы этические нормы? Получается, что не только не страдают, а наоборот, ради, собственно, них все и делается. Чтобы эти нормы оживить, чтобы они начали снова функционировать в обществе.
Для искусства важным является вопрос или даже феномен провокации, которая, согласитесь, разве может быть «прекрасной»? Искусство призвано трогать, иногда – будоражить или провоцировать, в зависимости от эпохи. Литература также воспитывает умы и души людские, и обязана трогать или провоцировать. Для того, чтобы произошло воспитание, необходимо человека опять-таки-шевельнуть, спровоцировать, заставить задуматься. Литература (искусство) не отражает, а создает мир, который на вас воздействует.
Разве можно приказать человеку измениться или заставить думать? Разве можно человеку сказать: «Живите прекрасным! Будьте хорошим!»? Воспитывают человека этически вовсе не догмы, слова, правила, а собственный жизненный опыт, божественные силы (которые бьют по голове!) или искусство, которое должно этот опыт для человека воссоздать.
Я очень люблю, например, эстетику Серебряного века. Декаданс, во многом, это время амплитуд, изгибов, страстей. Это романтизм своего рода. Там все серьезно, пафосно. Эпоха революции, войн, голода, разрухи. Поэты многие, страдая душевно, стрелялись, кончали жизнь самоубийством. Язычество доходит до своего апогея, при этом для поэтов-символистов, например, жизнь и искусство приравниваются друг к другу. Этика и эстетика сливаются воедино. Жена поэта В. Иванова Зиновьева-Ганнибал гибнет от горячки, Владимир Маяковский стреляется, Сергей Есенин и Марина Цветаева вешаются. Константин Бальмонт шагает из окна и идет по воздуху к любимой женщине. Мало юмора в этом, но много боли, страдания, страсти.
После Второй мировой войны наступает другое время. Как можно было романтически говорить о любви, когда каждая из стран понесла такое количество жертв? О какой возвышенной любви можно было «петь»? Был Голливуд, конечно – тоже своего рода «высокое искусство», но оно после войны все чаще кажется фальшивым. Возникает искусство поставангарда. В музыке меняются каноны, как и в изобразительном искусстве. В прозе возникает, например, фигура Джерома Сэлинджера, чьи герои говорят, рассказывают о собственных трудностях, не скрывая их, подобно детям, они искренни в своем восприятии жизни, когда делятся мелкими проблемами, о которых раньше не принято было говорить. Нет лжи, нет пафоса, все приземленно, понятно, ясно. Герои послевоенной американской литературы подчеркнуто обыденны. В «9 рассказах» Сэлинджера герои обыкновенные, на удивление обыкновенные. Нет любви, нет надежд, есть выживание или попытка жить просто так. Банальные девушки, их неокрашенные ногти, мелкие проблемы, изредка воспоминания. Час за часом, день за днем. После войны всё не только не радужно, как все надеялись, а смертельно скучно, тошно, тускло. Романтики гибнут, как практически гибнет героиня Бланш Дюбуа в пьесе Т. Уильямса «Трамвай желаний», со своими мечтами, влюбленностями, надеждами на замужество, перьями ее просто отводят в сумасшедший дом. Как из этого вырваться? Художники создают новые формы. Какое здесь «прекрасное»? Здесь прекрасное становится «ужасным». Не для того, чтобы ранить, а для того, чтобы эту душу измученную, обиженную человеческую – очистить. Выставляются предметы обихода на всеобщее обозрение, начиная от Марселя Дюшана, искусства поп-арта, а затем уже всех тех представителей, чти предметы искусства иногда делаются из останков человеческого тела.
Проходит какое-то время и снова – смена эстетических средств. Нет уже провокаций, есть только игра. В литературе язык становится бесконечной игрой, ради этой игры создается произведение. Искусство менее серьезно, не так болезненно. Искусство играет. Игра слов, игра мыслей и значений. Нет в этом жизненной серьезности, но есть время, которое человек посвящает отгадке. Сосуществование многих смыслов одновременно характерно, например, для творчества Владимира Набокова. Для интеллектуальной литературы сильны, конечно, старые традиции, каноны, мириад произведений в сознании, но автор смеется, играет с этими канонами, а в своем интервью (например, во французском) говорит о том, что он глумится над всеми, и над Сократом тоже, и над классикой. Это все шутки, мои произведения, дескать, страстей-то никогда не было, а только в ранней юности…. Да-да, в ранней юности, просыпался пораньше и писал, сочинял. Снова проблема возникает. Элитарность такого набоковского искусства. Кто-то знает, что это игра, а кто-то и не ведает. Для кого «Лолита» – это история Гумберта и Лолиты, а для кого-то – манифестация любви во всей ее чистоте и силе, и гимн языку символов.
В какой-то момент классическое «прекрасное» публике наскучило. Появился интернет, возникли новые смыслы. Все упростилось и стало доступно. Как найти прекрасное в таком обыденном? Если раньше провокация должна была задевать принятые «высокие нормы прекрасного» (как было после Второй мировой войны), сегодня, чтобы поднять человека над обыденностью, возможно, нужно, чтобы усилия были сверхмощные. Массовая культура пытается это делать, потихоньку, исподтишка. Романтические сериалы ведь тоже выстраивают идеал «хорошего», пусть иногда банального и не такого «прекрасного».