Барокко заимствовано Симеоном Полоцким и Сильвестром Медведевым, Карионом Истоминым, ими осуществлена прививка; а пышный цвет оно дало в поэзии Державина. На переломный характер эпохи Державина указывал еще Д.С. Лихачев5.
У нас барокко как заимствование, привнесение формируется и протекает иначе, имеет иной характер функционирования, играет иную роль, имеет иные цели и задачи.
Потому барокко у нас проявляется в иных формах, в иные сроки, чем в Европе. Потому у нас и романтизм иной, чем на Западе: там – это продолжение интуиций и кризиса Ренессанса, у нас – продолжение и изживание Средних веков.
У нас романтизм пришел на смену барокко не через классицизм (как на Западе), а прямо и впитал его в себя (в силу неразвитости классицизма).
Затяжноесредневековье перешло у нас в барокко и в романтизм помимо классицизма, через фильтры Просвещения и сентиментализма, иррационально ослабленные, имевшие национальный колорит. Медведев и Полоцкий – наше заемное барокко, Державин – свое родное, зрелое, модифицированное; романтизм и модерн – его трансформации.
И не стоит барокко сводить к риторической эпохе. К русскому барокко причастны Тютчев, Гоголь, Лермонтов, Достоевский; а в XX веке – столь полярные фигуры, как Маяковский и Мандельштам, Высоцкий, Башлачев. Барокко, явившись в эпоху рефлексивного традиционализма (с Платона до начала XIX в.), проникает и в рефлексивный персонализм, т.е. в модерн и пост-модерн, связь с которыми неочевидна в нем, но явственна.
Стиль барокко у нас шире, чем направление и метод, это мировосприятие, состояние души. Наша литература, исполняя завет Пушкина, пошла не его, а своим путем. При всей универсальности он нам стал бы скоро тесен. Гоголь, Тютчев, Лермонтов, Достоевский, Толстой, Чехов и Бунин – наш барочный путь к модерну и дням нынешним.
А в истоке – голиаф Державин. Мы чтим стихи Пушкина, как иудеи – псалмы Давида. Пушкин дал нам готовые формы; а мы мучаемся родовыми муками слова, проклятыми вопросами, чуждыми эллину. Наш мир – это мир диссонанса, напряжения, а не мгновенной исключительности равновесия и меры. Здесь нет Нуса; а есть забота и наитие, жизнь на глазок. У них – гордый взор иноплеменный, у нас – горячка и иномирный надрыв, когда ум с сердцем не в ладу, осанна через горнило сомнений.
Мы все поем протяжно и уныло, изливая душу в том стоне, что у нас песней зовется. Так живем под знаком беды, суда, искушения, вины и искупления, в уповании чина… и порки, от кнута до пряника, между натяжением и ослаблением вожжей. Это стало нашим житийным жанром и русско-барочным стилем жительствования.
Империя даровала дворянскиевольности, освободив от государева тягла единственное сословие, что творило нашу культуру, подточив нашу историю.
Симфония Империи и нации, синергия властей, народа и общества, личности и среды, образа и быта обернулась диссонансом. А так сладко грезилось, даже будто и маячило в синей дали! И неизменно таяло миражом.
Славянофилы с их широкими бородами и псевдо-русскими мурмолками на этом фоне выглядят филистерами. Потому в Маяковском и Венечке Ерофееве, в Башлачеве и Высоцком обнаруживаем незабвенные черты бунтарей-выжиг, умножающих творческий капитал на своей и общей беде и боли (таково их право, дарованное Творцом). Кто б еще, подобно семинаристу-цинику Ракитину и вечно пьяному капитану Лебядкину, сумел в стишки так ловко гражданскую скорбь всучить?
Но это уже иная тема – тайнойсвободы и ответственности, гения и святого, гения и злодейства, оправданияпоэзии. Она в «Грифельной оде» Державина и Мандельштама, «Невыразимом» Жуковского, Silentium,е Тютчева и Мандельштама.
Их барокко – скифство, евразийство, бунт, связавшие в один узел поэзию и судьбу,архаику и модерн.
Пересечение двух ракурсов видения жизни – поэтической и гражданской тем, творческого хронотопа – придало неповторимый колорит нашей истории и культуре.
Использованная литература:
1. Аверинцев С.С. Риторика как подход к обобщению действительности // Его. Риторика и истоки европейской литературной традиции. М., 1996.
2. Аверинцев С.С. Аналитическая психология Юнга, закономерности творческой фантазии // О соврем. буржуазной эстетике. М., 1972.
3. Лихачев Д.С. Человек в литературе Древней Руси. М.-Л., 1958.
4. Лихачев Д.С. Литература барокко и Симеон Полоцкий // ИВЛ: в 8 тт. М., т. 4, 1987.
5. Серман И.З. Литературная позиция Державина // Его. Державин. Л., 1967.
6. Тынянов Ю.Н. Архаисты и новаторы. Л., 1929.
Иван ЕСАУЛОВ. «Записки охотника» и многообразие русского мира
В восстановленном девятом томе раннесоветской «Литературной энциклопедии» конца 20-х – начала 30-х гг. (уничтоженного в СССР, но изданного в Мюнхене в 1991 г.), своего рода памятнике первоначального большевизма, выделяется «реформистский фланг беллетристов “натуральной школы”» (Тургенев, Григорович и Гончаров). Они «отражали уже в своей ранней деятельности интересы тех групп дворянства, которые понимали неизбежность капитализации страны, которые приспосабливали эту капитализацию к интересам помещичьего землевладения» [7: 239].
Согласно этим, незамутненным еще в своей чистоте классовым установкам, Тургенев принадлежит к тем писателям, которых «характеризовала либерально-дворянская трактовка действительности: они недоброжелательно относились к крепостному праву, они симпатизировали угнетенному помещичьим произволом мужику, но и то и другое протекало у них в границах дворянской идеологии, крепостное право отрицалось во имя более “гуманной” системы отношений («гуманную» авторы энциклопедии ставят в кавычки. – И.Е.), которая была бы в то же время и более выгодной для помещичьего класса. Эти писатели хорошо понимали, какими последствиями грозит дворянству дальнейшее существование крепостнической системы, и хотели предотвратить народную революции спуском на тормозах к поместно-капиталистическому режиму» [7: 239–240]. Тургенев (как и Григорович) «всячески стремились уничтожить пропасть между барином и мужиком, наделяя первого чертами “гуманности” (в кавычках. – И.Е.), а второго – поэтической и чуткой к красоте душой (образы Касьяна и Калиныча в “Записках охотника”). Тогда как писатели «революционного фланга натуральной школы» (имеются в виду Салтыков-Щедрин, Герцен, Некрасов), «наоборот, подчеркивают пропасть, разделяющую бар и крестьян» [7: 241–242].
Как известно, приблизительно первые пятнадцать советских лет русская литература и русская история вообще были исключены из преподавания в качестве систематических курсов. Затем же русское литературное богатство уже не отторгалось, а было присвоено, но крайне своеобразно, редуцируя собственные смыслы русской классики и навязывая этой классике истолкование, далекое от ведущих категорий русского мира и русской культуры.
Возьмем, например, 1953 г., сталинская эпоха, как будто бы, если верить перестроечным публицистам, господствует «великодержавность», как будто бы мы наблюдаем возвращение к ценностям русской цивилизации. Однако открываем Собрание сочинений Тургенева – доминирует та же самая революционно-демократическая мифология, революционно-демократическая аксиология, что и в 20–30-е годы. То же противопоставление «прогрессизма» и «реакционности», те же «две культуры», согласно В.И. Ленину, отрицающему единство русской культуры. И то же самое обличение проклятой, так называемой «царской» России, то есть обличение России как таковой.
Читаем вступительную статью к этому Собранию тургеневских сочинений: «Основной идеей “Записок охотника” был протест против крепостного права <…> Н.Л. Бродский правильно замечает, что в образах крепостных, обратившихся с жалобой к помещику на притеснения бурмистра (“Бурмистр”), порубщика, доведенного до крайней степени бедности (“Бирюк”), в образах религиозно настроенного протестанта Касьяна с Красивой Мечи, ходатая за обиженных – разночинца Мити (“Однодворец Овсяников”) отразился протест народа против крепостного гнета» [6: 12–15]. Тут же речь идет о том, что «Тургенев показывает черты пассивности и патриархальности в крестьянстве <…> Темнота и забитость – черты, присущие многим крепостным…» [6: 15] и так далее.
Наконец, в последней за советскую эпоху многотомной «Истории русской литературы», изданной Пушкинским домом, тургеневская глава написана Л.М. Лотман. Это уже не двадцатые, не пятидесятые, это уже восьмидесятые годы (1982 г.). Однако в своих аксиологических основах видим, в сущности, тот же самый подход. Даже ссылки на Н.Л. Бродского – как и в издании 1953 г. Те же Белинский, Добролюбов, Ленин, что и ранее, та же революционно-демократическая мифология. Тот же инструментарий, тот же социологизм, то же отношение к реалиям исторической России. Это уже не столько совершенно определенное идеологическое отношение, это отношение более глубокое – аксиологическое. И эта аксиология – негативна, а в виде иллюстраций используется как Тургенев, так и русская классическая литература в целом. «Нигде, – с точки зрения Лотман, – герои его рассказов (из “Записок охотника” – И.Е.) не выходят за узкую сферу личного бытия, ни одна из их огромных творческих потенций не находит себе подлинного выражения» [5: 127].
Как выразительно сформулировал в 1995 г. В.Е. Хализев, «…миф о русской действительности как средоточии косности, невежества, рабской покорности фатально и неотвратимо соприкасался с программой тотального разрушения отечественного бытия» [10: 20]. Однако, к сожалению, вряд ли можно утверждать, что за последние четверть века произошло сколько-нибудь радикальное изменение аксиологического отношения как к истории русской литературы, так и к исторической России – так, чтобы оно отразилось в практике вузовского и школьного преподавания [Cм.: 3].