У пивной сбито, черной группой спорят, рассуждают мужчины подвыпившие. Юра, высокий, в очках, толково выкрикнул: «В Швеции уже давно социализм, лучше, чем у нас!»
Только начальник энергосбыта, в шляпе, кудреватый, мелколицый, лицо острое, ходит и говорит доверительно и едко:
– Сажать будут! Нет, не сейчас… Через десять лет сажать начнут…
Так прошло лето 1990 года. Сентябрьская, спокойная, с грустинкой погода, в огородах убрано, картошка выкопана. На могилах в ограде сорняков наросло. Заросли белой таволги на кладбище подернулись охрой. В поблекших травах и стрекозы в тот же цвет: светло-коричневые. Все схвачено сединой и блеклостью. И даже у кузнечиков треск другой, трещат по-осеннему мягко и печально. Опять любопытная ворона на пожелтевшей березе, на нижней, почти голой ветке отряхивается – нахально подглядывает за мной, поворачивая голову боком, костляво ухмыляясь раскрытым клювом. Хорошо, тихо ещё на Руси…
Я остановился у рыжей, свежей могилы с новым крестом: представил себе лежащего в ней партейного Кутьина, работавшего последние годы пожарным, в серых морщинах, с бледными, как это бывает у сердечников, губами. Глаза на грубом лице голубоватые, усталые, в жестких складках, иногда он закрывал их на ходу, как человек, который не высыпается досыта. Семья большая, и все девчонки, жили в деревне они бедно. Держать корову уже старикам было не по силам, вот и ездил хозяин за молоком в магазин…
Вышел из «мирной деревни» на пустую улицу. Лишь на штабеле бревен, привезенных на дрова, сидит, поджидает пильщиков одинокая, незнакомая мне пенсионерка.
Не знаю, зачем я остановился, поглядел на её буднично озабоченное, в сухих морщинах лицо, острый нос, и заговорил о дровах. Она ответила, будто только того и ждала. Разговор повернул к старине: о провидице Маланьюшке, открывавшей псалтырь, о разных юродивых. Я только удивился, сколько их было в наших краях в почти минувшем атеистическом веке. И сама она и ее мать не раз обращались за советом к старицам.
Сначала она рассказывала о своей матери, Веруньке, о том, как старица Веруньке предсказала: «судьба твоя на летнем восходе солнца, а жизнь у тебя будет самая противная». И на разные голоса, в лицах, пересказала эту девяностотрехлетнюю жизнь.
Я присел рядом на бревнышко. Она – звали её Валентина Васильевна – бывшая сельская библиотекарша. Все больше поражался, вслушиваясь в лад её речи, показавшийся мне знакомым. Голос у неё стал гибким. Будто это и не старушка, а артистка, изображающая старушку. И какая! Наволакивается от слов певучий, музыкальный туман, голос то плачет, то радуется…. А так поглядишь – обычная, скучнолицая пенсионерка на бревнах. Только глаза черные, острые…
– А то вот мне было видение… Я сильно заболела. Это было еще при живом муже. Он уже детей вызвал, чтобы с матерью проститься. Я сознание уже теряла, а как войду в память – начинаю молитву Спасителю читать…
И затихла, что-то зашептала. И я опять уловил знакомое в её голосе. Но не мог вспомнить… «Кому могилу копаешь?.. Кому?» – вдруг сказалось во мне. И по особой, сдержанной, но требовательной интонации я угадал – это та, что разговаривала с добродушным могильщиком про партейного Кутьина. Да и в платке том же линючем, и в переднике.
– …начинаю молитву Спасителю читать… – ровным, книжным словом продолжает она. – И заснула, и вот будто я выхожу из дому на улицу, с крыльца – голубей крупой покормить. И слышу – воздух разрезают крылья, думаю: наверное, это голуби летят ко мне. Подняла голову и гляжу – большая белая птица ко мне летит. А я думаю: ой, что же это за птица? Это и не чайка, и не голубь. Белая-белая птица. Я гляжу: вот, диво-то! А у нас во дворе были две поленницы дров: одна повыше, другая пониже…
Я слушаю… Белый ангельский свет охватил: наполняет изнутри лазурь живая, переливаясь в светописное «видение». Так она называла свой сон…
Валентина Васильевна сделала движение рукой и плечом, не оборачиваясь. Я глянул туда, где в огороде по забору под навесом желтели остатки поленницы. Да, тут – кивнула, поняв мой взгляд она, продолжая тихо восклицать в умилении:
– Господи, что же это за птица такая прилетела? Никогда я такой птицы не видывала. Она прямо напротив меня села на поленницу и сидит. Господи, что же это за птица?.. А она крылышки-то раскрыла по поленнице: на нижней сидит, по верхней – раскрыла, вот так! И даже снег под ней тает…
И опять свет ударил от её подталого снега в душу – будто разлилось молоко из того осиротевшего, кутьинского бидончика. И голос будто плачет, ударяясь в невидимую скорлупу вокруг – вызывает тот, белоцветный, райский мир…
– А я думаю: пойду ей зернышек брошу, чтобы она поклевала. И тут слышу, кто-то калитку открывает и входит, а кто – не знаю: никого не видать! И эта птица сразу поднялась и полетела. Я с нее не спускаю глаз. И вот смотрю: здесь, над огородом, три девочки стоят в воздухе: в платьицах с широкими рукавчиками, кудрявенькие, босиком – и пяточки у них розовые. Треугольничком стоят на воздухе, и она, эта белая птица, прилетела к ним, в треугольничек, в середку. А девочка ее взяла к себе, поцеловала в лицо, поговорила, вторая руки протянула – рукавчики широкие спускаются, вторая взяла ее к себе, поцеловала, третья взяла… А меня, значит, и спрашивает: «На чего ты тут смотришь?» – кто вошел-то, а кто – не знаю, голос мужской. А я: «Господи, неужели вы не видите, диво-то какое, говорю, девочки стоят на воздухе, в невесомости! И пяточки-то у них розовые». И вдруг – все пропало…
Вижу, дети из деревни приехали, сидят вокруг кровати, а я очнулась, смеюсь от радости. Нинка с ревом: «Мама, что же ты над нами делаешь? Ведь папа мне звонил: “Застаньте мать живой!” Ведь я насилу до автобуса дошла!»
А подруги Валентины Васильевны в церкви так растолковали её видение: «Эта белая птица – Святая Троица к тебе прилетала, всю болезнь с тебя взяла: крылышки расправила – и ты поправилась!»
Я сколько потом ни пытался, не мог никому передать ее чувство умиления, этот восторженный плач-рассказ. Я не забыл его и через четверть века. Больше я Валентину Васильевну никогда не встречал… А «видение» то белоцветное все ярче разгорается в душе, не дает покоя. Синее-синее небо, живое, розовые стопочки ангелов над нашим городком. Белая птица с женским лицом, снявшая всю болезнь… Кто она? Может, она отлетела от нас навсегда.
Святослав ЕГЕЛЬСКИЙ. Первое правило путешественника во времени
Рассказ
I
– Изменяя что-либо в прошлом, ты не можешь изменить настоящего, потому что все твои действия приводят к созданию новой ветви реальности, которая с твоим настоящим никак не связана. А Управление существует для того, чтобы следить за взаимодействием этих реальностей – и только в одной из них. Потом такое ещё: может ли путешественник во времени, отправившись в прошлое, повлиять на самого себя через свою более раннюю версию?
– Да, не мешало бы сформулировать какие-то условия этих перемещений. Если уж писать о путешествиях во времени, то нужно решить, как быть с парадоксами.
Хочется записать, сохранить всё, что было лучшего, или представлялось в мечтах, виделось во сне. Сюжет то нащупывается, то исчезает, как что-то, что ты держал во сне в руке, а потом проснулся. Отдельные картины встают, как случайным светом выхваченные из темноты стволы деревьев, и тут же исчезают, не вызывая никаких чувств. Какие-то струны сюжета то натягиваются, готовые зазвучать, то, обвисая, дрябнут.
Комната вся в радужных бликах от вазы на подоконнике, в плотном луче света плавают пылинки, от дыхания кружащиеся и уходящие за грань солнечного луча.
Слава где-то раздобыл печатную машинку и теперь, примостившись на пуфе перед журнальным столиком, настукивает на ней то, что я диктую.
Машинка картавит – не пропечатывает букву «р» – и он, закончив страницу, старательно выводит недостающие буквы ручкой.
Краска ленты давно уже на исходе, но есть исколотый точками и от этого похожий на звёздное небо копировальный лист. Оригиналы, бледные, с почти неразличимыми буквами, сразу летят в картонную коробку под столом – в сущности, они нам нужны только для того, чтобы не испортить единственную копирку.
На середине фразы Славка, не соглашаясь со мной, вскакивает с пуфа, который исторгает из себя ещё рой радужных пылинок, и толстый персидский кот с вогнутой внутрь мордой, до этого смирно ждавший своего часа в углу стола, задрав хвост, соскакивает на ковёр: время обеда.
Отполированный до благородного блеска, горит на солнце пробел, начатый лист бессильно обвис в каретке.
– Да нет, это много где уже есть. Эффект терминатора. Кого-то отправляют в прошлое, чтобы что-нибудь изменить.
– Наоборот, он ничего не должен менять. Его туда отправляют, чтоб изолировать.
– Я имею в виду Бородача, он же Н. вернуть должен, это и есть терминатор, а Н. – кстати, надо имя ему придумать – это то, что нужно изменить, только наоборот: не дать ему ничего изменить. Всё равно терминатор.
– Кстати, когда он в прошлое попадёт, там будет такой момент: у него не будет советских денег и он ограбит свою более раннюю версию.
Стоит только начать этот разговор, и мы не притронемся к бумаге уже до самого моего ухода.
– Так вот, в Управлении говорят, что нельзя пытаться узнать, где Грек хранит эликсир, потому что если это дойдёт до Грека, он перестанет им помогать. Бородач с этим спорит и решает всё-таки не подчиниться, потом в Управлении его не пускают в архив, где может быть какая-то информация насчёт Грека, и тот, другой тип с Бородачом решают проникнуть туда ночью. Дальше им приходится бежать – после того, как они нашли в архиве то, что им было нужно, и они, естественно, в Управление вернуться уже не могут. А потом они убегают через подвалы. Это надо будет очень подробно описать. Подвалы не полностью принадлежат Управлению. Там есть ещё свои жители. Пока не знаю, как мы их назовём. Так вот, эти жители подвалов помогают Управлению, потому что на их территории находятся места, через которые можно куда-то перемещаться, и как туда попасть, знают только они. А сеть ходов довольно запутанная. Но Бородача и остальных они пропускают, и дальше начинается путешествие по подвалам. Там у них будет этажей двадцать. Такой ведь у нас был план?