Журнал «Парус» №67, 2018 г. — страница 39 из 57

И это был никакой не дождь, это водопад – а мы в сумраке волшебного грота.

Я думал о её ладони в своей, и о её ладони на своём плече.

Фикус, чёрный на фоне окна, скорчился, как гном с огромными, торчащими в стороны, ушами. Часы, зажатые в штурвале, чётко держали курс. Как существо из другого мира, протянулась по двору машина с включенными фарами, и двойная тень фикуса, многократно увеличенная, поползла по стене – и это был странный лес, и мы куда-то неслись сквозь него, а капли на стекле, вдруг проявившиеся и на невнятных цветках обоев – были звёздами, которые показались, потому что лес уже кончился.

Стоя у окна, мы слушали наше участившееся дыхание, дышали на стекло и на плакучую иву с ветвями, тянущимися за ветром, на качели с блестящим от воды сидением и карусель с забытым кем-то жёлтым ведёрком. Невидимые под зонтами люди шли по бордюрам, балансируя одной рукой, выставленной под дождь. Дом уходил в глубину коричневой лужи, занявшей тротуар.

– Загадайте каплю, – сказала вдруг.

Я наугад ткнул пальцем в стекло.

– А моя вот эта, – обвела в кружок каплю с другой стороны стекла.

– Теперь мы будем следить, чья быстрее спустится к раме.

Она загадочно улыбнулась.

Я предупредил:

– Если моя, то вы скажете мне имя…

Капли, то надолго застывая, то вновь начиная своё угловатое, подчиняющееся каким-то своим, неведомым законам движение, короткими перебежками скользили вниз – через небо над крышей дома напротив, по жёлтым окнам, по щупальцам ивовых ветвей, а на детской площадке сблизились, задрожали от притяжения, и мгновенным рывком слились в один поток.

– Ничья, – заключил я.

– Чай?

Мы стояли на балконе и ловили в ладони дождь. Вода удесятеряла чёткость линий её и моих ладоней, ладони соприкасались над чайником и волны дрожи пробегали по рукам от свежести за окном и от этих прикосновений.

Уехать с ней! На отслужившем уже полвека автомобиле – вроде той «Волги», что стоит сейчас под окном – с солоноватым запахом бензина в салоне, мягкими продавленными сидениями и сверкающей на солнце трещинкой на стекле. Ехать день и ночь, садиться за руль по очереди, спать на заднем сидении, завернувшись в холодное поначалу стёганое одеяло. В зеркале над лобовым стеклом будут плыть и сжиматься улицы, будут фонари и жёлто просвеченные ими последние листья клёнов, мы будем пить горячий, с облаком пара чай в придорожных забегаловках, в осеннем холоде Вселенной, под фонарями, под переплетениями ветвей, под неизвестными мне созвездиями, и пар от чая и от наших дыханий растворится в мире, как чья-то жизнь, и защемит грусть от прощания с кем-то, с чем-то – главное, не думать, с кем, с чем – тогда это чувство останется со мной на весь вечер – живым и невредимым, как непойманная бабочка. А потом оно улетит к кому-то другому.

Мы приедем в какой-нибудь забытый маленький городок, жёлтый бульвар будет приветствовать нас каждый день рукопожатиями летящих по ветру листьев, пока листья не кончатся; мы будем ютиться в тесной квартире на верхнем этаже, а ночами стоять на балконе и сквозь пар от нашего дыхания смотреть на дрожащие россыпи огней.

Вечерами я буду идти куда-то, чтобы затеряться в одинаковых дворах, буду бродить по квадратам окон и садиться на блестящие, мокрые скамейки под ветвями деревьев, бросающими капли прошедшего дождя.

Какие уютные эти обрывки чужих жизней, увиденные сквозь окна! Какое тепло во всём: какая-то кухонная утварь висит под окошком в ванную, герань на подоконнике, запахи готовящегося ужина и силуэты, которые сейчас мирно сядут за стол…

Одно это пульсирующее отражение фонаря в лужице под водосточной трубой стоит нескольких лет жизни, которую я сейчас веду.

И будет запах дождя, опьяняющий на долгие годы. И обрывки объявлений под фонарём, у незнакомого подъезда, в жёлтый, мутный полумрак которого почему-то всегда так тянет войти.

А ещё отключат свет. И всё станет, как в детстве: керосинка, скачущие по потолку тени, гипнотическое дрожание лепестка пламени. Боясь нарушить тишину, мы будем говорить шёпотом. А потом всю ночь гулять под звёздами, под дождём, под облетающими листьями, под гаснущими и снова зажигающимися окнами.

…На кухне тонко засвистел чайник.

– Ну, вот и чай.

Она грела ладони о чашку, и я всё пытался взять её руку в свою, и она, смеясь, отстраняла.

Она молчала, и я, зачарованный, не смел ничего сказать.

Она заглядывала мне в глаза, и мне казалось, что она в силах прочитать всё, всё, что в них отражалось, и я смотрел не на неё, а в окно, где на плоской крыше напротив тёмные, чёрные на фоне ослепительного неба, стояли дети, горели бисеринки капель на ветке, стучащейся в стекло, и паутинка на раме тоже искрилась пойманными каплями.

Видимой границей меридиана через всё небо проявлялась, уходя в гряду кипящих белых облаков, радуга.

Улыбнулась:

– Вот и кончился дождь. Как жаль…

Во дворе серые вороны с чёрными крыльями бросали с высоты на асфальт орехи, и орехи звонко прыгали по двору. Расколов, затаскивали их в лужу и, наступив на край скорлупы, клювом выковыривали сердцевину.

Дом, удвоив этажи, уходил в асфальт, который вдруг потерял свою непрозрачность. По крыше, покачиваясь, плыл заполненный водой сморщенный листок.

Трепетали, теряя листья, кроны тополей, уже обожжённые сентябрьской желтизной.

Она, ставшая совсем чужой и взрослой – удлиннившиеся от туши ресницы, блестящие помадой губы, волосы, уже не размётанные по плечам, а деловито собранные на затылке – упрямо держалась от меня в нескольких шагах, и только раз почти прижалась ко мне, когда мимо нас на сверкающих крыльях пронёсся через огромную лужу посреди двора одинокий велосипедист.

– В какую вам сторону? – спросила она, и чёрные лучики ресниц вопросительно выгнулись вокруг глаз.

– Мне теперь уже всё равно…

По бордюру друг за другом пройдя через двор, мы остановились у играющего на солнце ручья, перегораживающего дорогу.

– Я перенесу…

– Даже не думайте…

Она сняла сандалии и, держа юбку у колен, шагнула в ручей. Вода искрилась, слепила глаза и бурлила, вилась вокруг её ног.


III

Почему мне так запомнилось это тёплое, прекрасное утро – с первой желтизной клёнов, насквозь пробитых солнцем, с летящими по ветру сверкающими нитями паутинок, с уже совсем осенним хрустом сморщенных в кулачки кленовых ладошек?

Пустой автобус грохотал, спотыкаясь на выбоинах асфальта. Солнце высвечивало плотную пыль на стёклах, делая их почти непрозрачными. Я прогуливал первый курс института, Слава прогуливал последний курс ПТУ, мы ехали к ней, в детскую больницу на краю города, где она лежала с ангиной.

– Только обо мне ничего ей не говори, – увещевал Слава, осторожно наливая чай из сверкающего термоса с помятым боком. Автобус тряхнуло, и содержимое алюминиевого стаканчика выплеснулось ему на грудь спортивной куртки.

– А, ну и ладно… Она же чёрная всё равно.

– Слушай, ты мне, наконец, скажешь, зачем всё это?

– Что? – удивился он.

– Ты втюрился, я бегаю с письмом, как почтальон Печкин, звоню ей, сейчас вот еду проведывать её… а ты молча сидишь и слушаешь, что я о ней рассказываю.

Переклонившись назад, он задумчиво начал привязывать занавеску к спинке сидения.

– Понимаешь, – сказал он, выдержав паузу, – мне нужно понять её, изучить.

– Изучить… – передразнил я. – Она что, явление природы, а ты профессор?

– Нет… но я не могу подойти к ней просто так… Я должен знать привычки, вкусы, характер.

– А не боишься, что я могу тоже в неё влюбиться? Или она в меня?

– Она? В тебя? Не смеши.

– А что? Можно подумать, один ты у нас Дон-Жуан.

– В общем… Ты спрашиваешь её обо мне. Она отвечает. И тогда ты уходишь в тень, и прихожу я.

– «Я спрашиваю её о тебе». Как ты вообще это представляешь? Тем более только что сам просил о тебе ей не говорить.

– На этом этапе – да… Я ещё мало о ней знаю и не готов встретиться лично. Но потом, когда я пойму, что знаю достаточно – это будет последний штрих. И можешь считать, что ты мне очень помог.

Как только приехали, Слава натянул капюшон на красное лицо.

– Чтобы она меня не заметила, – пояснил он, когда мы свернули на тесную, узкую улочку, с обеих сторон зажатую заборами, с одной – бетонным больницы, с другой – серебристыми от времени дощатыми оградами частного сектора.

Асфальт изузорен трещинами, в одной из них, у бордюра, на тонком серебристом стебельке дрожит одинокий жёлтый одуванчик, вдруг расцветший среди сентября. То, что я здесь раньше никогда не был, и то, что никто не знал, где мы – давало ощущение какой-то удивительной отделённости от мира, мы будто были в каких-то тайных, недоступных никому, кроме нас, пространствах. Это ощущение подтверждали и трещины стен, и пышный бородатый мох, и старый автобус, на котором приехали – такие ходят теперь только на окраинах.

– Ну всё, дальше иди один. Что ей говорить, знаешь.

– Вообще-то не очень.

– А ладно. Всё равно ты умнее, чем я.

– Спасибо. А ты куда?

– Вот сюда, – Слава кивнул на разлапистую ель и, оглянувшись по сторонам, ловко нырнул в проём между густыми ветками.

В том, что мы, как и в первый раз, столкнулись на лестнице, угадывалась какая-то неслучайность.

Мы вышли во двор. Тёплый ветер всё время сбивал на лицо её лёгкие, слегка курчавящиеся волосы, и она поправляла их маленькими руками.

Спиной я чувствовал Славин взгляд, говорить от этого было тяжело, будто у доски, и я всё смотрел на едва держащуюся на тонкой ниточке верхнюю пуговицу её джинсовой куртки, как будто в этой пуговице было моё спасение.

– Как всё? – спросил я. Очень хотелось оглянуться на ель, под которой укрылся Слава, но я сдержался.

– Спасибо. Зачем приехал? – улыбнулась она, загадочно прищуривая глаза.

– Да так…

– Просто так ничего не бывает.

– Ну, значит, не просто так. Разве есть какая-то разница?

– Ты приехал, чтобы увидеть меня, так это и скажи.