Журнал «Парус» №67, 2018 г. — страница 43 из 57

Казалось, тогда, три сотни лет назад, он всё знал, этот Альбинони. Знал, что будет эта нестерпимо долгая ночь, что она уедет, что она сейчас, под эту музыку, будет где-то далеко-далеко, в плацкартном вагоне, сквозь снежные поля нестись к горизонтам, о которых она мечтала, что звёздочки её следов на перроне навсегда гаснут под первым октябрьским снегом, который растает к утру и будет клубиться паром над теплотрассой, что никогда не будут больше идти под руку на далёкий свет фонарей те двое, которые родятся через три сотни лет, которые растворятся в этом мире, как этот внезапный снег, через триста с небольшим лет, исчезновения которых земля не заметит ни через сто, ни через тысячу лет, никогда, а она, эта мелодия, будет звучать здесь, где был я, и за семьсот вёрст отсюда, там, где была она, и там, где мы никогда не были, там, где был Альбинони, и на другом конце земного шара, там, где сейчас день, там, где сейчас жара и где ходят в шортах и с короткими рукавами, и о каждом она, эта мелодия, будет знать всё, и каждому расскажет среди всего прочего и о нас, простая, но переполненная каким-то огромным, всеобщим смыслом – так в крохотной капле воды вмещается вогнутый отражённый мир.

По щекам щекотным теплом поползли слёзы. Не вытирал их, а просто смотрел на отсветы фонаря, размытые в одно пятно путеводного света, их не нужно было вытирать, потому что это были слёзы о нашем путешественнике во времени, затерявшемся в веках навсегда, о других ночах, когда я ребёнком, тайком выбравшись из комнаты, смотрел с кухонного подоконника на этот бирюзовый фонарь и на звёзды, пытаясь ощутить, понять их движение, об Альбинони и том далёком, прекрасном веке, когда впервые прозвучала эта мелодия, о далёких безымянных деревнях, полустанках с домами в три окна, которые сейчас проносятся мимо неё, о незнакомом городе, который вокзальной толчеёй и грохотом метро встретит её этим утром, о лунном свете, невесомо лежащем на парте, которой когда-то – среди многих других – касались и её руки, о времени, несущем сквозь космические пустоты каменные шары, о всех, всех, кто с поверхности земли неизбежно сойдёт под землю, об эрдельтерьере Гудвине, пропавшем в далёком детстве, которым до сих пор пахнет одеяло, который рычал у дверей, не выпуская меня из комнаты, таскал по привокзальному скверу сани со мной, завёрнутым в это одеяло, тогда огромное для меня, о его собачьей жизни, навсегда растворившейся в круговороте прочих, людских и собачьих жизней, о белых бабочках яблоневых цветов, некогда увидевших нас с ней вместе, ещё счастливых – и отлетевших в небо, на белизну облаков, словно на свет лампы, не зная, что им никогда не достичь этих облаков, как нам с ней никогда не достичь тех горизонтов, о которых она мечтала, как ладошкам осенних листьев – солнечным – никогда не коснуться солнца, как мне никогда не коснуться её руки…


VIII

Я по другой, не связанной с ней случайности – оказался там через год. Жил на съёмной квартире, в единственной комнате держался стойкий запах кошачьей мочи, хотя кота давно уже не было.

Дни – одинаковые, размеренные – сливались в сплошной поток…

Утром я ехал в центр, вечером – к той, другой, с которой мы делили одиночество в чужом городе. Она была старше меня, и чтобы это не так бросалось в глаза, я отпустил жёсткую бородку. Коричневый костюм остался в Макеевке, я стал носить кожаное пальто и шапку с наушниками, из тех, вид которых раньше заставлял меня, презиравшего шапки принципиально, снисходительно улыбаться.

Иногда – когда я оставался один и никуда не нужно было спешить – я сходил на станции «Гидропарк» и по пустой платформе, по гулкому переходу спешил к тропинкам, засыпанным листьями, столь яркими, от взгляда на них невольно жмуришь глаза, к воде – сидеть на каком-нибудь корне, узловатым сгибом выступающем из земли. Меня не останавливал даже дождь, звонко стучащий о шапку, я шёл под своды ветвей, при касании бросающих мне за ворот ледяные капли, и знал – я здесь один, на всём острове – никого, кроме меня.

Возвращался по мосту через огромный водный простор – такой даже Славе не переплыть – к ровному пунктиру фонарей на том берегу. Из вентиляции в вагон рвался дождь и снег…

В одно из таких возвращений на краю зрения мелькнуло что-то знакомое, сердце подпрыгнуло, я рассматривал её отражение в противоположном окне, в какой-то момент мне пришло в голову, что и она меня тоже видит – подойти, но что ей сказать? О Славе можно было не думать, движущиеся спины заслонили её от меня, а когда толпа рассеялась по вагону, на её месте никого не было.

На следующей станции перебрался в обратную электричку, зачем-то расталкивая людей, побежал вверх по эскалатору – догоню её, подойду к ней – пусть не знаю, что ей скажу! Или хотя бы увижу её со спины…

Растекалась толпа, она могла сесть в автобус, могла спуститься в подземный переход или пройти через площадь.

Любое случайно выбранное направление давало хоть малейший, но шанс, и я шёл, шёл, обгоняя не тех, вглядывался в спины так пристально, что мне казалось, будто люди сейчас начнут оборачиваться от моего взгляда.

Был бы снег! Я нашёл бы её по следам. Впрочем, – подумал, – вряд ли следы такие же… Да и имею ли я право её искать?


…Зима будто спохватилась, что это последние её дни: с утра до вечера сыпал снег, заелозили по дорогам оранжевые снегоуборочные машины, мороз щипал лицо, уши уже увереннее, усы и борода покрывались льдом от дыхания… Небо всё в тучах, белёсое от отражённого света города… В какой восторг приводила меня такая зима, когда я был ребёнком! А сейчас думаю только о том, как не набрать снега в ботинки, или о том, что путь на работу занимает больше времени, чем обычно.

Эта погода вызывает желание впасть в какой-то анабиоз – не спать и не бодрствовать, сидеть у окна и смотреть на снегопад, никуда не идти, ничего не делать…

Что сейчас в Макеевке? Должно быть, «моя» дорога через посёлок стала совсем непроходима – по крайней мере, колеи, наезженные машинами, а узкую тропку вдоль заборов, наверное, расчищают – каждый вокруг своего двора.

И новая встреча с ней – он обнимал её за талию, её белая от холода рука в его красной от холода руке. На какой-то миг её взгляд остановился на стекле с моим отражением, улыбка погасла – увидела ли она меня или просто о чём-то вспомнила?

Я протиснулся к выходу. Наземная, заметенная снегом станция, на которой никто никогда не входил и не выходил. Не мог не взглянуть в окно – хотя бы на её капюшон, но вдруг увидел её лицо в профиль – и подумал, что никогда не знал, что в профиль у неё такое строгое лицо…


…Пока я о ней не думаю, всё в порядке. Иногда я даже кажусь себе счастливым, впрочем, быть может, так действует весна, запах влажной земли, солнечные искорки в потоках воды, размывающих протоптанные за зиму тропинки.

Я уже научился не вспоминать о ней, разве что иногда сердце, обманутое случайной приметой, мелькнувшей в ком-то другом, вдруг сбивается с привычного ритма и в спешке несётся куда-то, будто силясь догнать то, чего уже нет.

И стучит в голове – как это? Разве может быть, что в этих зелёных глазах больше никогда не будет отражаться моё лицо, что эту родинку на ладони, ладонь с этой милой родинкой будет целовать и гладить кто-то другой, что и юность её, и жизнь, пройдут неизвестными мне, и предчувствие её будущей красоты – удел кого-то другого.

Вагоны метро, голубые с жёлтой полоской на боку, их ровный, размеренный ход, вгоняют в какое-то тупое, оцепенелое спокойствие – прижаться лбом к стеклу с крапинками пыли на месте высохших капель, и смотреть, как плывёт проспект, пёстрый от машин, как открывается под мостом облачная бездна реки, как извиваются провода на стене тоннеля и как скачут по ним, повторяя движения моих глаз, фиолетовые и красные пятна, оставшиеся от виденного мной света.

И так – день за днём, и вдруг осознаю, что уже июнь – и всё, что было, отделено от меня теперь двумя годами, двумя оборотами земли вокруг солнца навсегда замкнуто в прошлом.


IX

Когда я приехал, осень уже вовсю развернулась в городке: таскала опавшие листья за проезжающими машинами, натягивала между небом и землёй частые и долгие дожди, удваивая этажи домов отражениями в мокром асфальте, прозрачными книгами раскрывала крылья последним велосипедам, шумно взрывавшим лужи. Иногда осень отступала: тогда на солнце весело блестела жирная грязь тропинок с отпечатанными следами, бисерными созвездиями горела в ветвях невидимая паутина с затаившимся пауком, в окнах нестерпимо яркой голубизной проявлялось небо.

В один из таких дней я проделываю привычный когда-то путь: аллея облетающих клёнов, вдоль которой троллейбусы везут в окнах многоэтажные облака, лабиринт одинаковых хрущёвок, котельная, из её трубы – белый пар, на который больно смотреть, пустая по случаю каникул школа, где мы учились.

Двор окружён стенами с трёх сторон, из окон смотрит, завораживая, небо, изломанное неровностями стекла… Эти стены обступают тебя, словно окружают, чтобы ты, ступив в школьный двор, не вздумал свернуть куда-нибудь, а направился под взглядами окон прямо к крыльцу, хлопнул тяжёлой рассохшейся дверью с ржавой, скрипучей пружиной и, оказавшись в вестибюле, подхваченный волной размытого эхом гула и всеобщего хаотичного, броуновского движения, растворился в гудящей толпе; понёсся куда-то, словно ужаленный острым надтреснутым грохотом звонка. Кажется, будто сыплются мелкие металлические шарики на металлическую же поверхность, и мы под этим ливнем несёмся по гулким коридорам, и кроны за окном размываются в один огненный шлейф, а сердце грохочет, толкается в грудь, в бока, в спину…

Странно подумать, но ведь когда-то, среди всех нас, здесь была и она…

Шёл и среди мокрых крапчатых листьев невольно искал взглядом одуванчики, потом понял, почему их ищу, и стал нарочно смотреть в ослепительные окна, застилавшие глаза тяжёлой радужной пеленой.

Дойдя до его дома, по привычке ищу глазами балкон. Всё заплетено уже сухим диким виноградом, от которого в комнате, должно быть, неизменно стоит дремотный, таинственный полумрак.