Журнал «Парус» №69, 2018 г. — страница 35 из 46

– Зря, старик, зря, – покровительственно сказал Валентин, – женщина для того и создана, чтобы опекать и холить! Правда, Жанна Брынская?! – с вызовом спросил он у жены, поправляя свои огромные в роговой оправе очки, которые делали его похожим на бронтозавра.

– Правда, Валик, правда, – согласилась Жанна Брынская с тем долготерпением, которое свойственно мудрым жёнам. – Миш, – обратилась она уже ко мне, – а чего ты теряешь? Тебя же под венец не тащат, – она по-свойски мне подмигнула, хорошо хоть Валик не заметил. – Познакомитесь, поболтаете, может, понравитесь друг другу.

Они словно забыли о моих – Наташке Крыловой и дочке Варе, которые для меня никуда не делись. И я простил их за короткую память, не скажешь же им, что я самый дрянной беглец от прошлого, которое не отпускает, которое вцепилось, как самолов, и держит, как швартовый канат, что оно мечет в меня стрелы воспоминаний и одаривает такими снами-кошмарами, от которых хочется повеситься. Просто они страстно желали мне помочь. Это было частью их заговора с главврачом. А ещё они были моими друзьями из того самого ужасного прошлого.

– Предпочитаю мужчин! – заявил я не моргнув глазом.

– Мужчин?! Но почему?! – чуть ли не плюнули они мне в лицо, как две кобры; а Жанна в праведном гневе ударила по тормозам, чем вызвала цепную реакцию позади нас.

– Потому что с мужчинами можно пить, курить и сквернословить, – разочаровал я их.

– А-а-а… поэтому…

То-то я их огорошил, а потом – рассмешил.

– Старый солдат не знает слов любви? – иронически осведомилась Жанна.

– Ты посмотри на меня… – угрюмо возразил я, глядя на свои тощие, как стручки, колени, на руки, торчащие из обшлагов куртки словно две куриные лапки, хотя причина, конечно же, была не в этом, – какой из меня жених?!

Коньяк сделал своё дело, язык у меня развязался. Обычно я не слишком болтлив, полагая, что в этом мире уже всё сказано.

– А чего?.. – удивлённо обернулась Жанна, перестав разглядывать меня в зеркало заднего вида. – Ты ещё ничего. Правда, Валик?

Она происходила из древней польской шляхты, умела делать неприступное выражение лица, была заведующей аптекой, что на Циолковского, в которой торговала не только лекарствами, но и из-под полы – ведьмиными снадобьями, жила совершенно в ином мире, чаще всего в интернете и ещё где-нибудь, где нет войны, боли и душевных потерь, любила своего мужа-изверга и наслаждалась столичной жизнью, выращивая целлулоидные антуриумы и бонсай, – и слава Богу! Такие женщины – мечта любого нормального мужчины (к счастью, я был ненормальным), они живут долго и счастливо, одаривая всех вокруг светом небесной радости.

– Правда, рыба, – с ехидным прононсом согласился Валентин. – Были бы кости, а мясо нарастет, – со смешком уточнил он, будто не верил ни во что святое, а только – в великую ипохондрию и великие горы, и мы помчались дальше.

Женщины меня давно не прельщали. С женщинами у меня были сплошные проблемы. И я невольно вспомнил, как пять суток выбирался из окружения и как к нам прибилась испуганная женщина, с которой мы грелись по ночам, прижимаясь друг к другу, потому что костер нельзя было разжигать, и как я безмерно был ей благодарен за нежданно подаренную нежность. Эта нежность долго жила во мне, как огонёк в степи. Однако в госпиталь, где я лежал с ранением в бедро, эта женщина с зелёными глазами так и не пришла.

Так вот она мне показалась олицетворением той самой женственности и безмерного терпения, ведь обычной пошлости, которой полно в сытой, размеренной жизни, между нами не было даже намёка. Наверное, в этом была виновата война и обострённое чувство неизбежной гибели – стоило «укропам» отрезать нас от Лисичанска – и мы пропали. Кстати, она единственная меня не бросила: все ушли, а она осталась, и мы кое-как доковыляли, попав один раз в изрядную передрягу.

Эта передряга мне тоже периодически снилась: я впервые убил человека, глядя ему в лицо. До этого я стрелял только по фигуркам в степи и не соотносил их со смертью, а здесь – глядя в лицо. Я не был спецназовцем, я не был омоновцем, я даже не был добровольцем, я был случайным прохожим, забежавшим на войну по служебной надобности. Пулю, застрявшую в боку под ребром, я выковырял самостоятельно, она мешала мне идти; с ногой оказалось хуже, потому что я не мог дотянуться, а попутчики мои были для этого дела абсолютно негодными; взглянув на рану, они падали замертво, требуя задаток в виде спирта, мата и подзатыльников.

Звали женщину Ника Кострова, и я до сих пор ломаю голову, почему она не пришла хотя бы навестить? Неужели я ошибся в ней, не знаю; я уже давно живу без претензий к этому миру.

Но вот меня привезли, подняли на седьмой этаж и водворили в отдельную комнату с ликами Божьей Матери на стенах и красными антуриумами на подоконниках. Здесь было тихо и спокойно; впервые за полгода я почувствовал себя человеком, меня даже перестало тошнить.

Прежде чем залезть в ванну и привести свои мощи в божеский вид, я, испросив у Валентина разрешения, сел за его компьютер и разослал во все редакции современной прозы роман об актёре Андрее Панине, которого обожал и который единственный не давал мне сдохнуть на госпитальной койке.

Мне нравились его настоящая, а не лакированная харизматичность киношных мальчиков с московских подмостков. Достаточно было взглянуть на его лицо в шрамах, на неоднократно перебитый нос, на сломанные уши и деформированные кулаки, чтобы поверить в него без остатка. А главное – в нём было то мужество, которое редко встречается в жизни: способность идти до конца; можно сказать, что я кое-чему у него научился, например, не мечтать о пустопорожнем, а заниматься делом. Я писал роман-надрыв в перерывах между операциями; мне снилось, что я подбираюсь к чему-то большому, но никак не могу ухватиться за него. Я уже знал, что всё подлинное – трудно, поэтому вложил в роман всю душу. А ещё я понял: зреть в корень – это смерть, но деваться было некуда.

После этого я позволил накормить себя «от пуза». Потом я спал, потом снова спал, потом ещё раз спал, и только глубоким вечером мы пили водку и вспоминали всех тех, кого уже не было с нами. Кажется, началась суббота, и Валентину не надо было утром топать на работу.

Работал он, кстати, на «Мосфильме», вторым перфекционистским режиссёром, снимал рекламные ролики и клипы, но мечтал о большом кино и рвал на мелкие клочки все хорошие книги от безысходности.

– Мне уже сорок три! – кричал он запале. – Какой ужас! А я всё ещё на побегушках, и никакого просвета! – рыдал он над своей тайной после третьего стакана водки.

– Да… старик, не повезло тебе, – сетовал я, но ничем помочь ему не мог, разве что слопать его порцию жирного гуляша, которым в тот вечер так и не наелся.

Уловив мою иронию, он процедил сквозь зубы:

– Всё равно я буду снимать!

Порой он, как маленький, тыкал в экран и дико кричал: «Это я, я, я!» Вначале мы с Жанной прибегали смотреть и радовались вместе с ним, а потом – перестали, надоело.

– Это переходный возраст, – догадался я, глядя на Жанну, которая тихо осуждала Валентина за горячность.

– Миша, это не переходный возраст, это старость! – Жанна пребольно дёрнула мужа за рукав.

И я знал, что свою работу он обожает, при этом завидуя мне чёрной завистью: мол, воевал, получил ранение, хоть какое-то развлечение, стал героем, и всё такое прочее, не менее романтическое – только забывал, что я едва не сдох. А на эту самую проклятую войну его не пускала Жанна. На мой же взгляд, он мог бы сбегать туда в качестве хоть первого, хоть второго режиссёра, а потом снять фильм, потому что об этой войне явно умалчивала и киношная и литературная элита Москвы. То ли она её не понимала, то ли она её просто не интересовала, а может, и то и другое. Некоторые, правда, заявлялись с одной единственной целью: попиариться на крови Донбасса – с прицелом, ни много ни мало, на президентство вслед за Путиным. Ну да Бог им судья.

А бандеровцы убивали нас за то, что мы думали и говорили по-русски.

Николай СМИРНОВ. Из записок Горелова


Хоть я и не буду писать во многих местах ясно,

но ни за что не соглашусь толковать настоящего

смысла некоторых случайных выражений, которые

на пути моем встретятся, как необъяснимые метеоры

моего блуждающего воображения.

А. Вельтман


1

Так мне эта жизнь надоела – ну, хоть караул кричи или садись – волоса на себе рвать начинай! За девяносто рублей в месяц, иногда выходило чуть побольше, должен я каждый день в полседьмого вставать, пять минут есть, пять минут одеваться и пять собираться, и бежать к трамваю, потом к автобусу, а потом – от и до – заниматься ненужной мне работой, говорить с ненужными мне людьми.

Придешь домой, то да се, туда посунешься да сюда, сделаешь что по хозяйству, а уж нет времени – надо спать. Тут и был предел сладкий и нервный – перед тем, как на кровать лечь. Думалось, что прошедший день – тихий кошмар, а вот только теперь и начнется что-то настоящее, нужное: затепливалась совесть: надо жить не так!

А утром – снова посадка в автобус.

– Ах, ты, собака! – кричит кондукторша на какую-то женщину. Лезут люди, глаза вылупили, друг друга открыто толкают, бывали минуты – казалось мне: еще какую-то ниточку, которой тайное в этих людях, самое злое связано – оборви, и вцепятся безжалостными пальцами в горло друг другу все из-за того же места в автобусе.

И я отходил в сторону, пережидал.

Про многое я уже не мог сказать – позавчера ли оно было, или месяц назад – дни идут одинаковые, а, точнее говоря, всё один хмурый, осенний, с низким небом денек стоит, и только мигает на улице под тем небом со столба огонек светофора: темный свет – надо спать, белый свет – надо вставать и к автобусу бежать, и делать то, что делать не хочется.

И вот, думаю я, уже, наверно, полжизни прошло, так и жизнь проживешь, со смертного одра глянешь – а перед тобой… Эх, лучше бы и не жить такую жизнь. А проспать ее всю в земляном состоянии, комом глины, или пьяницей под забором проваляться, и, чтоб и весел всегда, и нос в табаке, и глаза с подмигом, всегда на народе, всегда крепко спаян с такими же, как ты, никчемными, заугольными людьми.