эпигонамФридриха Вильгельма Шеллинга (1775–1854). Что тут сказать, если не ограничиться указанием на фактически очевидную злонамеренность этого причисления, на острое желание любой ценой подчеркнуть несамостоятельность русской философии? С одной стороны, вполне естественно, что любомудры, чуждые всякого изоляционизма, обращали особое внимание на самого знаменитого (наряду с Г. В. Ф. Гегелем (1770–1831) мыслителя тех лет. С другой стороны, внимательный и сочувственный взгляд легко заметит нечто весьма важное. Например, вот что пишет о Шеллинге В. Ф. Одоевский: «В начале XIX века Шеллинг был тем же, чем Христофор Колумб в XV: он открыл человеку неизвестную часть его мира, о которой существовали только какие-то баснословные предания – его душу!» [3: 15–16].
Таково глубоко русское восприятие Шеллинга, восприятие, строго говоря, не слишком адекватное, но ясно говорящее о том, что именно ищет мыслящий русский человек в Шеллинге, да и в любом другом философе; ищет в первую очередь. Правда, «Русские ночи», которые я только что процитировал, увидели свет только в 1843 г. Но и много раньше, в 1830 г., Одоевский отмечал в записной книжке, что «наука поэта не книги, не люди, но самобытная душа его; книги и люди могут лишь ему представить предметы для сравнения с тем, что находится в нем самом». Поэтому для Одоевского «поэт и философ одно и то же». Разница лишь в том, что «один стремится извергнуть свою душу, вывести сокровища из их таинственного святилища, философ же боится открыть их взорам простолюдинов и созерцает свои таинства лишь внутри святилища» [4: 177].
Тема души человеческой поднимается у Одоевского каждый раз, когда он затрагивает нечто для него исключительно важное. Так, в той же записной книжке мы встречаем фрагмент, озаглавленный «Вопрос о сущности музыки – вопрос философический», и читаем в нем: «ни живописью, ни поэзией вы не выразите музыки; она неопределенна, потому что есть выражение души в степени ее дальнейшей глубины» [4: 183].
Читатель будет, однако, прав, если упрекнет меня в том, что до сих пор я ссылался на суждения Одоевского, высказанные уже после того, как «Общество любомудрия» прекратило свою деятельность. Что ж, попытаюсь исправить этот промах, обратившись к альманаху «Мнемозина» (1824–1825 гг.), в котором Одоевский принимал активное участие и как издатель, и как автор. Здесь он, в частности, пишет: «Если бы кто захотел внимательнее посмотреть на отношения, связующие явления с их началами, то нашел бы, что единственная причина тому, что мы до сих пор и в искусстве, и в науках только подражатели, есть презрение к любомудрию» [4: 188]. Вот, пожалуй, первое в России выражение мысли о том, что без философии мы обречены на подражание Западу.
Об этом совсем нелишне помнить и сегодня: для подлинной оригинальности в той или иной области культуры недостаточно обладать соответствующим талантом; необходима и способность смотреть на вещи с философской точки зрения, необходимо мировоззрение. Между тем можно ли говорить о каком-либо современном русском мировоззрении?
Затрагивая проблему подражания, следует подчеркнуть: Одоевский ясно понимал потребность России в том, что я называю открытой самобытностью [5: 208]. Возвращаясь в последнем номере «Мнемозины» к вопросу о задачах журнала, он отмечал: «Главнейшая цель издания нашего была – распространение нескольких новых мыслей, блеснувших в Германии; обратить внимание русских читателей на предметы, в России мало известные, по крайней мере заставить говорить о них; положить пределы нашему пристрастию к французским теоретикам; наконец, показать, что еще не все предметы исчерпаны, что мы, отыскивая в чужих странах безделки для своих занятий, забываем о сокровищах, вблизи нас находящихся» [4: 188–189].
Обратим внимание: с точки зрения Одоевского, интерес к западной мысли должен сочетаться с разборчивостью; так, вместе с французской философией к нам проникал преимущественно атеизм и материализм, и потому пристрастию к ней надо положить пределы. Не следует увлекаться и философскими «безделками» Запада; как тут не вспомнить сегодняшний «постмодернизм», который переполнен именно «лингвистическими безделками» и внушает отнюдь не беспочвенное подозрение, что «постмодернисты» в своих «текстах» просто издеваются над читателем.
Но какие же сокровища, «вблизи нас находящиеся», имеет в виду Одоевский? В 1825 г. он еще не называет их прямо; возможно даже – еще не решается назвать. Но впоследствии, в «Русских ночах», он разворачивает панораму этих сокровищ в эпилоге романа, который заканчивается словами: «Девятнадцатый век принадлежит России!» [3: 183]. Значит, между 1825 и 1843 годами произошло в русской жизни нечто, что резко укрепило веру мыслящего русского человека в свое Отечество. Но разговор об этом событии первостепенной важности – еще впереди.
Обратимся теперь к Дмитрию Веневитинову, секретарю «Общества любомудрия», а на деле, по многочисленным свидетельствам, его «центральной личности», «любимцу» и «сокровищу», о котором близкий к любомудрам историк, публицист и писатель Михаил Петрович Погодин (1800–1875) сказал кратко: «Это был юноша дивный» (см. [6: 67–68]).
Как поэтическая, так и философская одаренность Веневитинова очевидна уже из того немногого, что он успел создать, не дожив до 22 лет. Кем же он был в первую очередь – поэтом или философом? Мы уже знаем, что для любомудра это праздный вопрос, ибо «истинные поэты всех народов, всех веков были глубокими мыслителями, были философами и, так сказать, венцом просвещения» [7: 212]. Но коснемся сначала поэзии Веневитинова, точнее, только трех его стихотворений, написанных в 1826 г. В «Моей молитве» он пишет:
Души невидимый хранитель,
Услышь моление мое!
………………………………
Не отдавай души моей
На жертву суетным желаньям;
Но воспитай спокойно в ней
Огонь возвышенных страстей.
Воспитание души – вот истинная цель человеческой жизни, какой бы недолгой она ни была; а то, что его жизнь будет очень непродолжительной, Веневитинов догадывался, а вернее, узнал от собственной души, как пишет он в элегии «Поэт и друг»:
Душа сказала мне давно:
Ты в мире молнией промчишься!
Тебе все чувствовать дано,
Но жизнью ты не насладишься.
Однако это трагическое знание не повергает поэта в безысходное отчаяние, не перечеркивает, а напротив, укрепляет его веру в свое назначение. В стихотворении «Утешение», где связь поэзии и философии выступает с особенной силой, Веневитинов пишет:
Но если в душу вложена
Хоть искра страсти благородной, —
Поверь, не даром в ней она;
Не теплится она бесплодно…
Не с тем судьба ее зажгла,
Чтоб смерти хладная зола
Ее навеки потушила:
Нет! – что в душевной глубине,
Того не унесет могила:
Оно останется во мне.
И больше того: «слово сильное» поэта не будет только личным достоянием его бессмертной души:
Оно чужую грудь зажжет,
В нее как искра упадет
И в ней пробудится пожаром.
Мы видим, что в поэзии Веневитинова ясно просматриваются контуры философии души. Но говоря о философии как таковой, он подчеркивает значение категории несколько иного характера, категории собственно философской; подчеркивает значение самопознания. В небольшом диалоге, в котором Анаксагор беседует с Платоном, последний находит в человеке врожденный инстинкт самопознания. По крайней мере, трудно понять иначе слова Веневитинова, вложенные в уста Платона: «Взгляни на младенца – душа его в совершенном согласии с природою; но он не улыбается природе, ибо ему недостает еще одного чувства – совершенного самопознания» [7: 181].
Существенно философская задача самопознания выражена Веневитиновым совершенно определенно; в завершении диалога он говорит от лица Платона (хотя здесь, думаю, уместнее вспомнить Сократа с его непоколебимой верностью девизу «Познай самого себя»): «Верь мне, Анаксагор, верь: она снова будет, эта эпоха счастия, о которой мечтают смертные. Нравственная свобода будет общим уделом; все познания человека сольются в одну идею о человеке; все отрасли наук сольются в одну науку самопознания» [7: 182].
С точки зрения дальнейшего движения русской мысли, одна из наиболее существенных статей Веневитинова – «О состоянии просвещения в России», как и «Анаксагор», напечатанная посмертно в 1831 г. И здесь мы встречаем идею самопознания, которой Веневитинов, в начале статьи, придает поистине космический размах: «Самопознание – вот идея, одна только могущая одушевить вселенную; вот цель и венец человека» [7: 209]. В этих словах, при желании, можно расслышать шеллингианский мотив. Но уже следующий шаг Веневитинова, если искать и за ним какие-то предпосылки в западной мысли, заставляет вспомнить, в первую очередь, совсем другое имя – Иоганна Готфрида Гердера (1744–1803), этого гениального провозвестника национального самосознания. Существовало ли это влияние на деле, не берусь судить уверенно, но именно дух автора «Идей к философии и истории человечества» звучит в словах Веневитинова о том, что мы должны «взирать на каждый народ, как на лицо отдельное, которое к самопознанию направляет все свои нравственные усилия, ознаменованные печатью особенного характера. Развитие сих усилий составляет просвещение; цель просвещения или самопознания народа есть та степень, на которой он отдает себе отчет в своих делах и определяет сферу своего действия» [7: 209].
Идея «народной личности», наделенной, как и отдельный человек, способностью к самопознанию, со временем прочно войдет в лексикон определенной части русских философов и будет иметь там далеко идущие последствия. О характере этих последствий можно догадаться, впрочем, уже по дальнейшим рассуждениям Веневитинова о России. Ее достижения на «поприще просвещения» он оценивает крайне низко. А именно, мы узнаём следующее: «У всех народов самостоятельных просвещение развивалось из начала, так сказать, отечественного: их произведения, достигая даже некоторой степени совершенства и входя, следовательно, в состав всемирных приобретений ума, не теряли отличительного характера. Россия все получила извне: оттуда это чувство подражательности