Слепец, страданьем вдохновенный,
Вам строки чудные писал,
И прежних лет восторг священный,
Воспоминаньем оживленный,
Он перед вами изливал.
.......................................................
Я верю, годы не убили,
Изгладить даже не могли
Все, что вы прежде возбудили
В его возвышенной груди.
Но да сойдет благословенье
На вашу жизнь за то, что вы
Хоть на единое мгновенье
Умели снять венец мученья
С его преклонной головы.
1838
***
В русской поэзии еще до Лермонтова утвердилось мнение об избранности певца. После Пушкина об этом трудно было сказать что-то новое, свежее. Однако Лермонтов осмелился продолжить этот разговор, как еще один мудрый собеседник, многое дополняя и уточняя, многое освещая по-новому. А. Пушкин писал:
Свободы сеятель пустынный,
Я вышел рано, до звезды…
Для М. Лермонтова поэт – тоже «свободы сеятель пустынный». Но долг его возрос, а права расширились. В дни народных бед, народных страданий пушкинский наследник требует от поэта первым откликаться на «голос мщенья», первым принимать на себя удар. И он знает: чернь всегда будет третировать и ненавидеть певца, не соглашаясь с тем, «что бог гласит его устами».
С тех пор, как вечный судия
Мне дал всеведенье пророка,
В очах людей читаю я
Страницы злобы и порока.
Провозглашать я стал любви
И правды чистые ученья:
В меня все ближние мои
Бросали бешено каменья.
Можно только удивляться, что уже в юные годы М. Лермонтов осознавал особую миссию поэта, его подотчетность только Творцу. Чтобы утверждать это тогда, нужны были смелость и независимость от людского суда: свет смотрел на художника, как на лицо несамостоятельное, находящееся на содержании сильных мира сего. Следовало отстаивать его свободу – и Лермонтов был одним из первых поэтов, которые заложили этот фундамент для отечественной лирики. Полтора столетия звучит полное достоинства его предостережение бездушной и властной черни – этим охранительным доводом великого предшественника всегда может воспользоваться любой подлинный поэт:
Укор невежд, укор людей
Души высокой не печалит;
Пускай шумит волна морей,
Утес гранитный не повалит;
Его чело меж облаков,
Он двух стихий жилец угрюмый,
И, кроме бури да громов,
Он никому не вверит думы…
***
У поэтического слова есть тайное очарование, и М. Лермонтов первым дал читателям возможность почувствовать это. Почему тайное очарование? Потому что это очарование необъяснимо, потому что оно не только присутствует в слове, но и разлито вокруг него и за ним, в дальней дали. Эту тайну русской поэзии позже пытались объяснить символисты. Д. Мережковский, прозаик, поэт, критик, приведя строку Ф. Тютчева «Мысль изреченная есть ложь», заметил: «В поэзии то, что не сказано и мерцает сквозь красоту символа, действует сильнее на сердце, чем то, что выражено словами». Эту мысль развил другой поэт и теоретик символизма Вяч. Иванов: «…если …я, поэт, не умею заставить самую душу слушателя петь со мною другим, нежели я, голосом, не унисоном ее психологической поверхности, но контрапунктом ее сокровенной глубины, – петь о том, что глубже показанных мною глубин и выше разоблаченных мною высот, если мой слушатель – только зеркало, только отзвук, только приемлющий, только вмещающий, – если луч моего слова не обручит моего молчания с его молчанием радугой тайного завета, тогда я не символический поэт».
Опустим слово «символический» как понятие условное. То, о чем говорят оба автора, – это верные и глубокие замечания, относящиеся к коренному свойству русской классической поэзии: многозначному смыслу ее великих произведений. И, может быть, именно М. Лермонтов первым смог решить эту невероятной сложности задачу: его стихи таят глубины, которые глубже видимых поначалу, и очерчивают высоты, которые выше отмеченных первым взглядом:
АНГЕЛ
По небу полуночи ангел летел,
И тихую песню он пел;
И месяц, и звезды, и тучи толпой
Внимали той песне святой.
Он пел о блаженстве безгрешных духов
Под кущами райских садов;
О Боге великом он пел, и хвала
Его непритворна была.
Он душу младую в объятиях нес
Для мира печали и слез;
И звук его песни в душе молодой
Остался – без слов, но живой.
И долго на свете томилась она,
Желанием чудным полна;
И звуков небес заменить не могли
Ей скучные песни земли.
1831
***
Еще в юности М. Лермонтов написал одно особенное стихотворение. В нем поэт провидчески предугадал свою короткую жизнь, определил особенность своего творческого дара и судьбы, заявил, что он способен выполнить миссию, возложенную на него Богом. Это стихотворение знает, конечно, каждый школьник:
Нет, я не Байрон, я другой,
Еще неведомый избранник,
Как он, гонимый миром странник,
Но только с русскою душой.
Я раньше начал, кончу ране,
Мой ум немного совершит;
В душе моей, как в океане,
Надежд разбитых груз лежит.
Кто может, океан угрюмый,
Твои изведать тайны? Кто
Толпе мои расскажет думы?
Я – или Бог – или никто!
1832
Пожалуй, это ключ к недолгой жизни и к бессмертному творческому наследию Михаила Юрьевича Лермонтова. Он во всей полноте открыл свою душу, и его исповедь оказалась столь бесценной, поучительной, близкой нам, что мы помним в ней каждый звук. «Прочувствовать великого поэта, – словно бы и от нашего имени написал в свое время В. Белинский, – это значит пережить целую жизнь, принять в себя целый, отдельный и самобытный мир мысли, следовательно, дать своему нравственному существованию особенную настроенность, отлить дух свой в особую форму». Так оно и есть. Все, что успела высказать великая душа поэта, осталось с каждым из нас как самое сокровенное, самое нужное и ценное для собственной жизни.
Елена ЛЫНОВА. Духовность как основа имперского мировидения в романе Дмитрия Балашова «Бремя власти»
Доклад на IV Международной научно-практической конференции «Наследие Ю.И. Селезнева и актуальные проблемы журналистики, критики, литературоведения, истории», г. Краснодар, 22–23 сентября 2017 г.
«Юбилеи проходят, деяния живут вечно в памяти народной. Культура памяти становится все более явной и необходимой чертой истинно современного мироотношения» [5, с. 119], – так начинает свою статью «Подвижники народной культуры» Ю. И. Селезнев, затрагивая в ней важнейшие проблемы «духовного опыта, преемственности сознания». В этой связи хотелось бы обратиться к исторической прозе, а именно к ключевому в цикле произведений «Государи Московские», по нашему мнению, роману «Бремя власти» одного из классиков жанра исторического романа – Дмитрия Михайловича Балашова, чей 90-летний юбилей – в ноябре этого [2017] года. Его творчество в критике оценивается с позиций глубокой философской прозы, «стимулирует интерес к истории, заставляет любить ее, учит думать, формировать гражданина» [2].
Еще один критик высказал свое мнение по поводу романов Д. Балашова – Алексей Любомудров: «Сочетая в себе талант художника и филолога, используя древнерусские грамматические формы, лексику, диалектизмы, Балашов превратил язык своих книг в тонкий инструмент для передачи духа и понятий эпохи средневековой Руси. Романам Балашова свойственны драматическая напряженность, экспрессия, панорамность авторского видения, кинематографичность сцен. Постоянно сменяют друг друга планы повествования: любовные томления, монашеские подвиги, захватывающие политические детективы, исторические экскурсы. И лирические описания российского пейзажа, и развернутые публицистические отступления согреты пронзительно-нежной любовью к «родимой земле» [4].
Александр Крейцер считает, что «чтение его произведений не развлечение во время поездки в метро, но труд, приносящий интеллектуальное удовлетворение, пища для души» [2]. И главная сила его как романиста в том, что он своим творчеством «соединил лучшие черты дореволюционного и советского исторического романа: масштабность, панорамность, точность и подробность изложения событий – и глубину характеров, внимание к “вечным” темам. В лирических отступлениях о судьбах родины он явно продолжал гоголевскую традицию» [2].
«Впервые в художественной литературе мир русского средневековья воссоздан с непревзойденной степенью полноты, исторической достоверности и философской насыщенности. В нем погодно отражены основные исторические события, геополитическое положение Руси, жизнь главнейших княжеств, быт и нравы всех сословий, воплощены судьбы, облик и характер сотен исторических деятелей», – считает Алексей Харин [6].
Нам хотелось бы взглянуть на роман Д. Балашова с точки зрения онтологических черт исторического бытия России и оценить глубину восприятия автором проблемы имперского жизнеустройства общества.
Анализ романа «Бремя власти» требует серьезного отношения и к истории родной земли, и к проблеме морального выбора, и к формированию гражданской позиции читателя – все это не вызывает сомнений в своей актуальности, здесь же хочется согласиться с Ю. Селезневым, что «проблема народных оснований культуры своевременна и именно насущна» [5, с. 135].
Ю. Селезнев в своей статье «Подвижники народной культуры» размышляет о том, что «память о прошлом – это ответственность перед настоящим и будущим. Это непоколебимая вера исторического сознания в живую связь времен» [5, с. 132]. Думается, именно подобными сентенциями руководствовался Д. Балашов при написании своих исторических романов.