Журнал «Парус» №72, 2019 г. — страница 41 из 49

– Что?! – выпучил глаза Набатников.

И тут я разглядел, что боец держит за спиной гранату РГД-5 с выдернутым кольцом. Держит давно и, видно, держать уже устал. Я хотел сказать об этом Набатникову, но не успел. Боец просто швырнул мне её под ноги, и в следующее мгновение я очутился сидящим на земле, а в руке у Набатникова беззвучно дёргался пистолет, и горячие гильзы сыпались мне на голову. Это продолжалось достаточно долго, чтобы я успел перевести взгляд на бойца, а когда перевёл, то обнаружил его корчившимся в луже крови. Это меня очень удивило, хотя я по-прежнему ничего не слышал, словно меня окутала ватная тишина.

Набатников подлетел ко мне, как-то странно посмотрел, пошлёпал по щекам, и по его губам я понял, что он спрашивает, живой я или нет.

– Живой… живой… – сказал я, пытаясь подняться, меня повело в сторону.

Набатников стал мне помогать, но вдруг завертел головой и снова куда-то пропал. Пришлось мне выкарабкиваться самостоятельно. Меня качало, словно пьяного, и даже вырвало желчью, потому что я с раннего утра ничего не ел.

И вдруг сквозь ватную тишину я начал различать звуки стрельбы. Оказалось, что я её давно слышу, но не обращаю внимание. Стрелял Каранда из того самого пулемёта, который возил на заднем сидении. Он стоял, широко расставив ноги и целился куда-то в вершину холма. Я оглянулся, но никого и ничего не увидел, кроме кукурузы.

Наконец мне удалось подняться. Земля под ногами сделала пол-оборота и остановилась.

– Ложись, блин! – крикнул Набатников.

Он стрелял из автомата, прикрываясь железобетонным блоком. Вместо того, чтобы последовать совету, я принялся их снимать. Меня обуяла мысль зафиксировать настоящий бой. Я сфотографировал своим «никоном» мужественное и решительное лицо Набатникова в тот момент, когда он менял магазин, даже его золотой жетон на цепочке с инициалами Е.Н.; я отщелкал целую серию, затем принялся за Каранду, его жилистые руки и монументальное лицо с большим носом хорошо ложились в кадр.

– Да падай ты в конце концов! – снова закричал Набатников.

И тут до меня дошло, что по нам тоже стреляют. Мне даже послышался свист пуль; а стреляли как раз по обе стороны дороги, из кукурузного поля.

Вдруг на гребень холма, словно нехотя, вылез БТР и дёрнул своим хоботом. Дело стало принимать плохой оборот. Наша машина, которая, как я понял, не хотела отныне заводиться, вспыхнула, как стог сена, от неё нехотя пошёл чёрный дым.

– Отходим! – скомандовал Каранда.

В его устах это прозвучало как: «Бежим!» И мы побежали по этому самому кукурузному полю, путаясь в молодых побегах, и сразу стали заметны для противника, который развернулся цепью и побежал следом, прикрываемый огнём из БТРа.

Я понял, что мы не добежим даже до Черевковки, перестреляют, как куропаток. Наверное, так бы мы и легли на этом склоне, но из белой колокольни на противоположном склоне долины ударил тот самый тяжёлый пулемёт, за которым мы приехали, и БТР захлебнулся на высокой ноте, а стрельба из автоматов сразу стихла.

Хохоча и зубоскаля, словно подростки, мы добежали до реки, где и столкнулись с нашими, которые, оказывается, нашли тяжелому пулемёту применение.

– Ладно, – сказал Набатников, – оставляйте себе, тем более что всё равно нам его везти не на чем. – И посмотрел на меня: – А тебе, мужик, страшно повезло, иногда РГД-5 взрываются так, что только оглушают. Ты счастливчик, мужик, ты счастливчик!

Потом эта пробежка по кукурузному склону иногда снилась мне: я бегу, бегу, но никуда не добегаю, а меня нагоняют и нагоняют; и тут я просыпаюсь от собственного крика.

Николай СМИРНОВ. Из записок Горелова (продолжение)

13

Да мне она привычна, хотя и не очень люба… Короткие дни, багряные, долгие зори, когда грязный снег точно облит вином, невыспавшиеся лица в автобусах… Время бессонницы, искаженности чувств, время серых снов, жутко копирующих действительность… Пребывая в этой мгле, я, однако, вскочил с дивана несколько ранее обыкновенного, хотя и день выходной, и, припоминая приснившийся мне сон, засуетился. Вычистил зубы, кое-как поел, и – полы пальто бьют по ногам, портфель раскачивается в руке. Вот я и приехал…

– Ого-го-го-го-гО! Тра-та-ра-та-ра-ра-рА! – такими стихами встретил меня Кашинин на пороге, улыбаясь хитровато и подозрительно щурясь:

– Почти целый месяц у меня не был! – и он отступает вглубь комнаты, будто бы для того, чтобы лучше рассмотреть меня. И я чувствую, что и сам я внешне готовно облекаюсь, как в личину, в ту же хитроватую веселость – а что еще остается делать обреченному человеку?

Но я пока еще терплю, медлю, говорю ничего не значащее:

– Эх!.. Да вот так… понимаешь… – И, пряча за этими дружескими восклицаниями наготовленные жалобы, словно наслаждаюсь тайной своей горечью… Жена у Кашинина на школьные каникулы с восьмилетней падчерицей уехала к родителям на Донец, в гости. В комнате – беспорядок солнечных лучей, я заглядываю в окно на сверкучую, дымчатую окраину – вдалеке, за снегами покатого поля, угадывается церковная маковка Лучинского.

Но уже через минуту Кашинин знает обо всем. А я подшучиваю, дергаюсь, тарантю ногами, хотя внутри у меня, там, где горечь, все молчит… И сколько бы я не кричал, не смеялся – очнешься, глянешь со стороны – а внутри все то же молчание.

– Так, – говорит Кашинин, – предупреждал же я тебя?

– Нет, ты меня об этом не предупреждал! – вскидываюсь я обрадованно. – Я ведь и не собирался жениться, а ты говорил, что… – И я снова, единовидно холодея от жалости к себе и услаждаясь ею, пересказываю ему всё, обрастая лишними шутками, жестами… Словно пытаюсь подделаться под праздничное равнодушие мира – походить на эту, занявшуюся солнечным огнем снежную окраину, где торчат тающие в сильном свете столбы и выведена по целику комковатая синяя дорога – и за ней черный, радостный, резкий свет зимнего леса… Свет моей обреченности… Странное, жгучее единство. От этого все равно никуда не уйти… Эх, Ольга, Ольга…

– Смотри, какой радостью мир оброс! Ведь скоро Новый год! – гомоню я, переводя разговор на смежную тему; а про себя прямо в глаза беспощадной тоске: «Вот и я – эх, хорошо живу…. А как солнышко зайдет – сугробы станут рогожными»… И вслух:

– Да-а-а-а-а-а… брат!

– Говорил я тебе – беги от нее дальше! – сечет ладонью косой, подслушивающий нас луч Кашинин… Говорит, опуская глаза и с явно поддельной серьезностью. И я, готовно сомневаясь в этой серьезности, начинаю сомневаться и в Ольгиной измене… И говорю, говорю, говорю… Кашинин слушает с любопытством. И даже встает и, делая новый артистический жест рукой:

– Рука смерти прошла около тебя – беги ты от этой женщины!

И сам он, наверное, чувствует, что чересчур уж выпукло выразился, и слова его повисают с солнечной пылью в комнате, и тотчас высверкивают из них то ли лучики, то ли ключики звуков во мне: «Не беги! Не беги! Не беги!». И эти звуки, и свет овладевают душой, и я, так и сяк поворачиваясь телом перед Кашининым, а на самом деле – в том свете, в том звуке – безалаберно, наугад начинаю ругать Ольгу и всё наше с Ольгой прошлое: и что книг она начиталась, и в книгохранилище московском наработалась… Да и муж ее такой же, как она, «искусствовед» – в каком-нибудь туристическом бюро экскурсии водит.

– И уж не первый, наверно, муж, как всегда у таких баб! – заботливо подсказывает мне Кашинин. И тут же тем же тоном, с той же заботливостью:

– Сейчас я, братец, твой портрет писать начну…

Целая буря жестов, просьб, но Кашинин увлеченно непреклонен. Я понимаю, что он уже не видит меня, что вперился своим умственным оком в образ будущего портрета… А я смертельно ослаб и ни на что кроме жалоб сейчас не способен.

– Ты только сиди… И все. А работать буду я… Нет, ты говори, говори, – разрешает он. И нагибается к холсту, и чуть вбок, и выкидывает резко руку с кистью, будто ощупывает, охаживает стоящего перед ним невидимку. Так примеряет портной костюм, но только человек – виден, а костюма – нет. Тут же – ни человека, ни костюма…

Мне становится скучно. Кашинин не на шутку увлечен портретом – и жалостливые слова мои, безответно ударяясь о холст, возвращаются, как осы, в мою душу… Я сдерживаюсь. Спрашиваю:

– А где же мой тот, недавний портрет?..

– А… плохой, замазал… вон! – кивает Кашинин…

Я гляжу туда… Там какое-то багряное платье… или просто пятно. Лица совсем нет…

– Ты говори, говори! – вдруг серчает на меня Кашинин, не разгибая стана, и тут же берет со стола мою шапку, зачем-то надвигает ее на лоб и, глянув из-под мохнатого козырька странно, делает звучный удар кистью по холсту, и я одновременно:

– Что же мне говорить? – спрашиваю его.

– Стихи или… что хошь…

И я начинаю стихи и «что хошь», и это мне надоедает, а иней на окне стал уже пепельно-матовым. Кашинин чертыхается, торопится, пока есть еще дневной свет. И я, чтобы угодить ему, начинаю вспоминать его рассуждение о золотом и сером мирах… Оно было клочковатым; в начале какой-то философский анализ; слова его забылись… а дальше… А дальше от того, что мне так мучительно надоело сидеть истуканом, я начинаю жаловаться на угрюмую декабрьскую пору, на то, что замучили кошмарные сны. Я жалуюсь на них, а через них и на свою вынужденную бездвижность и даже говорливость…

– Вот, – говорю я, – третьего дня приснилось мне, что сижу я в осенней тьме, в кустарнике сухом, редком, мертвом. Откуда-то с дороги подкатывает автомобиль – треск, плутают лучи фар – это ищут меня. И голос соседа по коридору, пьяный, ругающийся: «петля тебе будет!». Я вскакиваю, ломлюсь сквозь кустарник и, зная, что не уйти, начинаю молиться, вижу перед собой слово «Господи», как столб с перекладиной, глаголем – и сияющая тьма сна схватывает меня, уносит от преследующих. И тьма вокруг уже теплая, жилая. Я иду по анфиладе высоких комнат, слышу запах старого резного дерева, которым стены покрыты. Что-то здесь ждет меня – предреченное, страшное! Перед самым пределом этого ожидания, в одной из комнат – высокая теплая лежанка. Я ложусь. И вот уже будто бы утро – дверь скрипнула, белую щель вижу. В щель наползает женский шепот. Женщина что-то говорит обо мне мужчине – своему мужу. Дверь отворяется, муж идет с портфелем. Сейчас меня обнаружат, сейчас обнажится предел моего ужаса – и, не выдерживая, я с истошным криком бросаюсь сам на идущего и хлещу его по лицу своими брюками. А он, не уклоняясь и, будто не замечая меня, проходит мимо – в дверь…