е, льнущем к старым ивам и щеголеватым, голым еще березкам…
Шум воды действует на меня гипнотически. Опять милые воспоминания замирают в груди и заполняются звучащим, влажным сумраком…
Вот я стою на перекате у загородки с удочкой; светлая, прозрачная колымская ночь через час-другой кончится. Самое тихое время. Впереди, загораживая небо, стеной встает сопка, по бокам, другие – уже невидимые в дали, такие же исполинские стены сопок. А котел долины вокруг все наполняется разбухающим шумом; вода звучно поет свою призрачную песню, и я, девятилетний мальчишка, погружаюсь в этот первобытный шум стихии, вечный, будто с неба, наполняющий долину. Словно там сидит кто-то большой и спускает к нам этот живой шум и сумрак. Я, разыскивая глазами поплавок, пропавший в темени волн, хочу разобрать, о чем этот шум? И уже вроде добираюсь до смысла; и понимаю его; и тут же понимаю другое, что до полного смысла, как до утра, еще далеко. И тогда я начинаю подбирать под этот шум какую-нибудь, услышанную недавно барачную песню или частушку, и так пою про себя под падающую, наполняющую мир с серых небес музыкальную стихию… Иногда забудешься в ней, затонешь, как во сне, еще минута, кажется, и – потеряешь себя…
В 1956 году, когда наша семья ехала в отпуск на материк, с колымского парохода «Феликс Дзержинский» в ненастное Охотском море бросился за борт какой-то пассажир, и, как рассказывала потрясенно стоявшая у борта женщина, которой он сунул: на, посмотри! – свой паспорт: «летел туда, в самую жуть, и смеялся».
Но это уже – другая история.
Литературный процесс
Евгений ЧЕКАНОВ. Горящий хворост (фрагменты)
ДАР
Прощай, Земля! Почти сто раз с тобою
Я облетел звезду своей судьбы.
Я видел свет, струимый той судьбою,
Почти сто лет, без платы и мольбы.
А что теперь? Какой увижу свет я?
И чем увижу? Будут ли глаза?
Прощай, Земля! Дари другим столетья
И мир свой светлый… как моя слеза…
Звезда моей человеческой судьбы – это, конечно, Солнце, один из немногочисленных «желтых карликов» моей спиральной галактики, центр которой расположен в окрестностях созвездия Стрельца. Ученые люди моего времени предрекают, что через 7–8 миллиардов лет этот желтый карлик разбухнет, станет «красным гигантом» и слизнет мою планету, но пока еще жить на Земле очень комфортно.
«Почти сто раз…» – это только мои мечтания. На самом деле я, вращаясь вместе с планетой, на момент сочинения этих строк успел облететь свою звезду всего лишь около шестидесяти раз. И то хорошо! Но я слежу за собой, бросил употреблять спиртные напитки, регулярно посещаю бассейн, по утрам практикую бег трусцой – и надеюсь облететь свое солнышко еще раз сорок…
Шутки шутками, но это стихотворение – печальное. Как короток наш человеческий век, как недолго суждено нам зреть чудесный свет нашей звезды!.. Если после физического исчезновения наших тел мы даже и продолжим существовать в какой-то иной форме – совершенно не факт, что нам будет вновь дарована возможность каждый Божий день купаться в океане этого волшебного света.
Спасибо Тебе, Господи, за то, что сподобил меня увидеть это великолепие. За то, что позволил пожить на планете Земля в человеческом образе…
БАБУШКА ЛИЗА
Во тьме, где концы и начала,
Родимая светит душа…
Мне бабушка руку спасала,
В горячем корыте держа.
Не гнулась рука после гипса
Ни этак, ни так, хоть кричи.
«Анчутки! Чтоб им подавиться!
Одно токо званье – врачи.
Всё знают про кажную блошку,
А толку от их – ни на грош.
Не силься, родной! Понемножку…
Распарится – и разогнешь.
Гнут силою, осподи Боже,
Еще поломают опять!
А эвти… Додумались тоже –
Парнишков однех оставлять!
Хошь там убивайте друг дружку!
Убили б, еще бы чуток…
Бери-ко вот, батюшко, кружку
И сам поливай локоток.
Распарим в горячей водице –
И будет рука, как рука.
Я эдак, не след бы хвалиться,
Спасла своего старика.
Чуток не пропал на чужбине
На клятой ерманской войне…»
Родная моя! Ты и ныне
Незримо приходишь ко мне.
Прохладную тянешь ладошку
К беде моей, к жаркому лбу.
«Не силься, родной… Понемножку…»
И я разгибаю судьбу.
Именно так всё и было – спасла мне бабушка руку, разогнула. А двое врачей, разрабатывавших сустав по всем правилам советской медицины, – не смогли, хотя и трудились над моей рукой изо всех сил: мускулатура щуплого подростка непроизвольно сокращалась, противодействуя новому потенциальному перелому. На своем собственном опыте я осознал тогда, что в беде спасают не ученые прописи, а здравый смысл и опыт народа.
И про «ерманскую войну» тут упомянуто не зря: тот же здравый смысл и великое терпение помогли моему деду по материнской линии, три года бедовавшему в немецком плену в годы Первой мировой войны, всё превозмочь, выдержать и вернуться на родину – чтобы снова жить, трудиться, растить детей. А ведь чего только не перенес мологский паренек за эти три года – и тифом болел, и по лагерям скитался, и неподъемные вагонетки с углем катал, и даже через обряд «децимации» прошел – то есть, через расстрел каждого десятого (так немцы наказали русских военнопленных, устроивших однажды на шахте забастовку). И вот – выжил Александр Иванович Ковальков, выстоял, перетерпел, победил смерть, махавшую своей гибельной косой совсем рядом…
Великое терпение народа, ты и сегодня подпитываешься верой в Божий промысел. А за что еще держаться русскому человеку? Не за «демократию» же, не за «правовое государство»…
ДЕД
К переднему краю, во мглу
Идут и идут эшелоны…
А дед мой в глубоком тылу
Солдатские носит погоны.
Он лучший сапожник полка,
Он шьет сапоги комсоставу.
Рука у солдата легка,
Обувка выходит на славу,
А служба идет да идет.
И всё-то у деда в порядке:
Ему от начальства почет,
Его навещают солдатки…
Ах, нет! – я ему не судья,
Я внук ему, жилка родная.
Зачем же так мучаюсь я,
Об этом опять вспоминая?
Зачем я спустя столько лет
Ищу оправдания деду?
Ведь он же не прячется, нет –
Он тоже тачает победу,
Он тоже препятствует злу,
Он тоже… Я всё это знаю!
…Идут эшелоны во мглу,
К переднему, страшному краю.
Мой литературный учитель Юрий Поликарпович Кузнецов, прочитав это стихотворение, упрекнул меня в жестокости… да и сам я порой испытываю чувство вины за то, что написал однажды эти строки. Кто я такой, чтобы осуждать кого бы то ни было, а тем более, собственного деда по отцовской линии? Разве мало грехов у меня самого? И что я на самом деле знаю об этой ситуации и о том страшном времени?
Скорее всего, за этими строчками, написанными в середине 80-х годов, кроется тогдашнее мое желание соответствовать, – в том числе и на уровне семейной биографии, – какому-то внешнему канону, желание втиснуть живую жизнь в определенные рамки. А если жизнь не втискивается в канон, если собственный предок не отвечает неким высоким критериям – тем, значит, хуже для него…
И это, конечно, ребяческий взгляд на вещи. Взрослый человек глянул бы на проблему иначе, а именно вот как: в годы страшного лихолетья моему деду повезло несказанно – не загремел на передовую, не сгинул в огненной пучине. Да ведь и не был дезертиром Михаил Андреевич, не прятался от войны, просто служил там, где служил – на артиллерийской батарее, оборонявшей Ярославль от немецкой авиации. И сапоги при этом шил, верно, – поскольку с молодых лет слыл в своей деревне Верхнее Березово отличным сапожником. Даже частушку там сложили про него:
Как Мишухе Чоканову
Заказали сапоги:
Ты пожалуйста, пожалуйста,
Повыше каблуки!
Побольше скрипу-то положь –
Уж больно парень-то хорош!
Кому же было и тачать сапоги в зенитном полку, как не ему. Всё это я понимаю. И всё оно так, конечно.
Однако, как на века сказал Александр Твардовский: «…но всё же, всё же, всё же…»
КЕНТАВР
Вдали кричит облава.
Где путь назад?
Трава вокруг – отрава,
В колодцах – яд.
Ты с детства был приучен
Жалеть людей,
Но дети их замучат
Твоих детей.
Пришло другое время…
Уйти? Кому?
Уйдет лихое племя
В Тартара тьму.
Но гневно и печально
Взгляни назад:
Хрипит в узде твой дальний,
Плененный брат.
Сопротивляться – глупо,
Со всех сторон.
Но без тавра на крупе
Издох Хирон.
Кто сзади – белый воин
Иль черный мавр?
Чей череп не раскроен?
Лети, кентавр!
Рано или поздно, но я должен был, как всякий творческий дебютант советских времен, столкнуться с бетонной стеной официоза. Столкновение было шумным – и началось с этого юношеского стихотворения, написанного в 1977 году и тогда же опубликованного в поэтической стенгазете, собственноручно изготовленной мною и мною же прикрепленной кнопками к голой стене факультетского коридора. Обычный студент-третьекурсник, не блиставший успехами ни в учебе, ни в общественной жизни, я мгновенно привлек к себе взоры факультетского бомонда: смотрите-ка, на что способен этот кудрявый паренек, приехавший в областной центр из какой-то глухомани. Он, оказывается, думает что-то своё, да еще и не боится озвучивать свои мысли… Моя фамилия тут же стала известна преподавателям, профоргу, парторгу, декану, проректору: вся административная цепь провинциального вуза слегка заискрила.