Журнал «Парус» №73, 2019 г. — страница 28 из 37

Идет уборка урожая, картофель собирают в мешки. Некоторым пришло на ум запалить костры, чтобы постоять возле них, погреться. Жгут разбитые ящики, старые железнодорожные шпалы. Смолье дымит, трещит.

А деляночки небольшие, замечаю. Расположены вкривь и вкось, не по ранжиру.

Подул ветер, туман развеялся, выглянуло солнце.

Когда перестало дуть с верха горы, дымы встали вертикальными столбами – сизые и толстые. Будто дубы, будто стояли здесь двести лет.

Тихо светло и безветрено теперь будет до вечера. А поутру снова может навалиться влажная белолапая изморось. Так ведь – листопадный октябрь. Картофельная страда.

И вот тут-то перехватывает мне горло. Стою, кашляю, хоть и не дует на меня горящим смольем.

Раньше самозахват картофельных делянок у шоссе означал – хочется человеку добавить лишнюю долечку. К благосостоянию, заработанному честным трудом. Когда в семье, к примеру, предстоит крупная покупка, то неплохо бы поберечь продовольственную копеечку.

Сегодня виденье у дороги это – не помереть бы с голодухи людям бедным, больным, безработным и малообеспеченным, многодетным и просто ненужным. Ненужным для разглагольствующих демократов с их фашистской ухваткой и неправедными доходами.


***

Так что же, выморочный мы народ?

Взяла верх беда над людьми русскими, осилившими в свое время фашистских зверей? Зря Василий Васильевич восстанавливал год за годом дубраву?

Смотрю в прошлое, гляжу на день нынешний. Не удалось всё же насадить лес по всему огромному четырехугольнику – между Киевским шоссе и Боровским, между кольцевой автодорогой и городом Солнцево.

Да сегодня и городка солнечного нет, а есть московский район, так как отошла территория эта к столице. Лысую гору ощутимо срыли, поехала здешняя глина на домостроительный комбинат. То ли для производства керамзита, то ли для какой другой поделки, но в наши дни вряд ли кого удивит унылое поле неистовостью ветра, победительного в своей неостановленной воле.

Крутые бизнесмены возводят коттеджи у малахитового заказника, не давая ходу соснам и елям наступать на злой памятник войне.

Вот снова стою на вершине лысой горы. И чудится мне что? Не ветер воет – нагло орут нисколь с годами не ослабевшие глотки шпееров, геббельсов, риббентропов. Всем известен их вопль «Хайль Гитлер!». Его и слышу, а еще – бряцанье железных крестов. Вижу, как поднимается над Москвой огромный страшный, несгибаемо погибельный крест.

Не будет возрождения старинной дубраве. Мир праху твоему, Василий Васильевич. И прости – выморочный мы народ.


***

Третье тысячелетие началось.

С первых чисел мая в Москве – дым, гарь. Потом и того хуже: пожары окружают столицу необъятными облаками сажи, с ними не может порой справиться и сильный ветер.

Поневоле обратишь взор на север. Уезжаю подальше, в леса, ковром лежащие на холмах Клинско-Дмитровской гряды. Живу поблизости от молодых еловых посадок. Местный лесхоз выхаживает их, удаляя из встающих потихоньку строчек орешник и споро подрастающие осины. Среди валежника частенько встречаются опята и сыроежки. Под линиями электропередачи тоже идут порубки, поэтому здесь, на солнечных местах, – богатые малинники. Так что есть подспорье нашим хилым пенсиям.

Как учил Василий Васильевич, костры в новом лесу не жгу, зеленые деревца не трогаю, а сухостоем попользоваться случается. Он годится для дровишек, жерди опять же могут понадобиться.

С нехитрыми заботами пригородного проживания шло неспеша лето. Когда наступил ему конец, принялась дождить осень. Вестимо, объявился октябрь – обозначилось то самое время, с которым у меня связаны особые чувства, надежды, воспоминания.

Радости большой – по причине пертурбаций в третьем тысячелетии – не нахожу в сердце, но бодрости листопадный месяц прибавляет, и хочется рассказать о том, что ведомо издавна мне, русскому человеку, досточтимо и непреложно.

Три лица у нашей осени.

То обернется она погожим летним днем и щедро одарит облетающие дубы солнечным теплом, голубизной умиротворенно-тихого неба, кроткой птичьей песенкой. То накинет на дрожащие осины сумрачно-черную кисею бесконечных туч и зальет заячьи ложки, норки мышиные, осиные земляные гнезда мутными потоками, пахнущими прелым листом и грибницей. То засеет опушки снеговой крупой и до дна проморозит проселочные бочажины-лужи.

Одно лицо осени улыбчивое, лучистое, теплое. Ему прозванье, как всем известно, бабье лето. Недолог праздник, но сполна прочувствуешь, сколь плодовита земля, как ласковы полевые ветерки и красивы неспешные легкие тучки небесные.

Другое смотрится печальным, оно хмуро-слезливое, и не каждому ведомо, что имечко плачущему лицу вот такое – похороны мушиные.

Третье же на отличку льдистое, знобкое. Уж настолько посуровевшее: пахнет морозами декабрьскими. Оттого и прозывается не иначе, как – предзимье.

Приметами поздний ноябрь – третье лицо осени – исключительно богат. Наделен на диво щедро, поскольку очень крут погодный перелом. Решительное сие времечко отмечено рекоставом.

Сперва лесная речка подергивается рябью. Но не той, когда скользнувший под кроны ветерок гонит мелкие частые волны. А той – когда густо плывут по течению мерзлые комки снега. Плывущее сплошняком снеговое сало называется шугой.

Как навалятся холода покрепче, так и смерзается шуга, река встает. Нынче, значит, она скована, от берега до берега покрыта льдом. Наступил рекостав. Теперь до зимы – до трескучих морозов, метельных сугробов – подать рукой.

Лес поредел. Совсем облетели, растеряли свою узорчатую пышность разлапистые дубы. А заодно с ними чернокорые вязы, рыжеголовые клены. Березы-тонковетки старались удержать изумрудные прически поклонистых крон, однако сопротивлялись наступу холодов недолго. Вначале опали крупные – с черными пятнами отмирания – жилистые листья, потом настал черед мелких, недавно отросших.

Ничто не в состоянии остановить напористую повадку листопадной осени.

Лишь мохнатые ели да сосны-упрямицы не пожелали расстаться с зеленой красой, приобретшей к концу лета притушенный бирюзовый оттенок.

Перелетные птицы – дрозды и цапли, зяблики и славки, кулики и пеночки – отправились в ежегодное, трудное и долгое, путешествие на юг. Туда, где потеплей, корма побольше, нет снежных буранов, готовых похоронить в сугробах всё живое. Счастливой им дороги, неутомимым путешественникам. Спокойного пребывания на зимовках, чтоб накопить сил для возвращения на родину, в места, где появились на свет и где потомству должны дать жизнь.

Вороны по-прежнему каркают в оголенных вершинах рощ и дубрав. Но если вдруг исчезла ваша знакомая каркуша, не горюйте и не удивляйтесь. Так тому и быть полагается. Перед вами – птичье природное коловращение судеб. Прибыли из приполярных районов северные вороны, коим сподручней кормиться теперь у нас. Что касается наших, они перебрались на зимовку гораздо южней.

Зима уже на том самом носу, что без околичностей близок и ясно различим. Холодное дыхание предзимья леденит крутояры. Там вольно гуляется свистуну-сиверку, а всем прочим гуляющим неуютно даже в теплых куртках, свитерах и меховых сапогах.

Сбросил заяц серую шубку и надел новую – белую. Щеголяет в обновке и от удовольствия стрижет ушами. По сторонам поглядывает: зырь налево, зырь направо. Привычные боровые обитатели нынче поуменьшились в количестве, это хоть кого заставит задуматься. Куда, к примеру, подевался барсук, нора которого как раз на овражном склоне? Не видать что-то домовитого соседушки.

А барсук-то зверь самый что ни есть чудной. По короткой шерсти да по грузной стати его, пожалуй, спутаешь кое-с-кем. Ну, чем он вам не лесная свинья? Очень похож на кабана, потому как любитель рыться в лесной подстилке, в корнях деревьев.

Взглянешь на лапы его – ба, да это же увалистый медведь, не иначе! И еще тем солидный неторопка смахивает на топтыгина, что не прочь поспать в пору объемистых белых сугробов.

Напрасно будет косой разыскивать дядюшку барсука, крепко спит тот в глубокой теплой норе. И ни до кого нет ему дела, смотрит себе цветные сны.

Над оврагом, над полями, над близкими и дальними урочищами ветер. Ветер на всем белом свете.

Кажется нам: умирает лес, уходит из него жизнь, но в действительности всё не так. Он и его непременные обитатели приноравливаются к наступающим долгим холодам. Пусть валит снег и трещат морозы. Времена меняются, а березовая роща, сосновый бор, густой ельник – дайте срок! – встрепенутся.

Он вечно живой, наш лес. Почему?

Может быть, потому, что обитает в нем упористая душа. Животворное возрождение заложено в природу наших просторов, в народный язык, гибкий и одновременно исключительно устойчивый к разным веяниям. Надежда на лучшее и способность сотворить добро на всеобщее благо есть в том, что можно определить как любовь по-русски.

Мы любим наш лес так, как умеем. И оттого он русский, нисколько не погибельно могильный. Вместе с ним будем и мы живы.

Возрождение… Значит, о весне зашла речь? Нет, всё о том же она. О приметах предзимнего нашего бытия. И теперь – почему нет? – видится мне старопригожая болдинская осень Пушкина вечнопамятной. Приятственно понятной хоть эвенкам, хоть калмыкам, хоть эфиопам. Всем людям. Потому как у них одна дорога – идти тропой землян к звездам.

Надежда оттого хороша, что есть в ней наше упорство.

Михаил БЕЛОЗЁРОВ. На высоте птичьего полёта


(фрагмент романа)


– Ну, здорово, Росс! – обернулся Радий Каранда. Обнял и похлопал меня по спине. Внутри у меня трубно отдалось, и я вспомнил о своём злополучном осколке.

– Здорово, брат Чапай! Что за конспирация? – спросил я, не без труда освобождаясь от его медвежьих объятий.

– Не обращай внимания. Так, на всякий случай.

Каранда накинул куртку и сунул в кобуру под мышку пистолет.

– А оружие?..

– На всё тот же всякий случай, – объяснил Каранда без капли иронии.

И я понял, что он не изменился, что и до войны был таким же, как и сейчас, то есть просчитывал все возможные варианты, поэтому, наверное, и остался жив.