– Каешься ли ты в грехах своих?
Заплакала я… Нет, не перед Богом я заплакала, а вслед удаляющемуся Богу. Киваю головой, как молчаливая корова. Даже просто «да, каюсь» выдавить из себя не могу. А в голове полусумасшедшая мысль: хоть бы меня еще раз головой об эту тумбочку треснули!..
Кричу вслух сквозь слезы:
– Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня, грешную!..
Тьма вокруг… Уходит Бог. Еще секунда – и ты останешься одна.
– Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня, грешную!..
Вдруг чувствую, не давит на меня сверху ладошка… Три раза погладила по макушке и вверх ушла. И тьма ушла вместе с отчаянием.
Но потом я возле церковного окошка все равно еще минут десять плакала. Отец Федор рядом стоял и ни слова не сказал, потому что главные слова уже были сказаны…
9
…Из церкви вышли, я смотрю, а на лавочке рядом с детьми и двумя старушками Мишка сидит. Видно, не только про детей шепнул им отец Федор.
Подошли ближе. Отец Федор старушкам головой кивнул, и они словно в воздухе растворились. Мишка меня увидел и побледнел как полотно, потом – красными пятнами покрылся. Встал – сел – и снова встал. Глаза – в пол-лица, и нет в них ничего, кроме откровенного ужаса, радости и удивления.
– Вот, Миша, – говорит отец Федор и кивает на малышей, – вот твои родные детки Мишенька, Наденька и Танечка. А вот это, Миша, твоя жена Наташа, – и кивает уже на меня. – Та самая Наташа, которая два раза умирала, но, как видишь, – и слава Богу! – все еще на белом свете проживает. Поскольку в своих согрешениях, – каких именно, знать не твое мирское дело – женщина покаялась, то претензий к ней, с церковной стороны, у меня, извини, нет. В общем, живите дальше как хотите, дети мои, а я пошел, у меня дела и поважнее есть.
Я буквально сердцем почувствовала, как у Мишки ноги ослабели, и он на лавочку… нет не опустился, а словно обрушился. Я рядом села и молчу. Мишка тоже молчит, и оба мы на сумки смотрим. А в сумках самая разная вкусная снедь… Я ведь Мишку спасать приехала. Я же не только думала о нем каждый день, я еще и знала, как он живет. Дядя Вова сообщал… Сообщал, что у Мишки виски поседели, что он к бутылке потянулся, и что ни одну женщину он видеть не может. В общем, такие весточки мне слал, что и по-настоящему неживая баба от боли бы взвыла. Это дядя Вова может, потому что – я уже говорила – он в полиции работает и кличка у него там не «дядя Вова», а «дядя Мюллер».
Маленький Мишенька к отцу подошел и спрашивает:
– Ты мой папка, да?
Тот кивнул, и малыш тут же на колени к нему забрался. Надя и Таня тоже подошли… Они маленькие совсем, даже говорить толком не могут, но, наверное, тоже кое-что поняли.
Отец Федор уже шагов на пятнадцать отошел, вдруг оглянулся и Мишке пальцем погрозил:
– Смотри у меня, Мишка!.. Ее сам Бог простил, понял?
Минуты две прошло, Мишка, не глядя на меня, шепчет:
– Ты мне пока ничего не объясняй, пожалуйста… А то я с ума сойду. Хорошо?
Я киваю:
– Хорошо. Миша, а ты есть хочешь?
Мишка говорит:
– Нет. Меня сейчас даже подташнивает немного.
Маленький Мышка спрашивает папу:
– Пап, а почему жуки летают? Они же тяжелые и неуклюжие, как утюжки.
А у Мишки слезы по щекам потекли – крупные, мужские и немые. В общем, довести до такого состояния человека не каждая женщина сможет. Но я-то – смогла. И не старалась совсем, но смогла.
Чуть позже подняли мы свои неподъемные сумки и все так же молча пошли с детьми к машине. Как посоветовал отец Федор – пошли жить дальше.
10
…Только через три года я поняла, за что я у Бога прощения в церкви просила.
Если бы я с Мишкой сразу осталась, то он меня, может быть, и простил, а вот я себя – нет. Не смогла ни за что… Пришло бы время, схлынула первая волна пьянящего счастья и отвела бы я в сторону глаза от Мишкиных глаз. И если бы я с ним во второй раз осталась – тоже не выдержала и по той же причине. Не в нем было дело, а во мне самой.
Что спасло?.. Не знаю. Не знаю не то чтобы наглухо, а чувствую что-то такое, что трудно словами передать. Что именно – пусть каждый решает сам. Ведь для того, чтобы наполнить свою жизнь смыслом, каждый из нас живет сам за себя, и только один Бог – ради нас всех.
Василий ПУХАЛЬСКИЙ. «Жизнь свою прожил не напрасно…» (продолжение)
Сумерки сгущались быстро, и нам нужно было уходить. Мы подняли брезент и осмотрели кузов автомашины. Там было более ста комплектов немецкого обмундирования, несколько ящиков с консервами, концентратами и сливочным маслом. И ещё – двести кирпичиков хлеба.
Каждый кирпичик был обёрнут в несколько слоёв пергаментной бумаги, уложен в картонные ящики, обёрнутые сверху мешковиной. На бумаге стояла дата выпуска хлеба. Число и месяц я не запомнил, а вот год стоял 1939-й.
Концентраты были в брикетах. Стоило залить брикет кипятком – через пятнадцать минут готова порция вкусной и сытной каши. Все продукты мы забрали с собой.
На другой машине кроме бочек находились ещё и канистры с бензином. Из канистр мы облили первую машину, а потом сожгли пулемётным огнём обе и ушли в лес.
На следующий день на этот участок со стороны Великих Лук немцы пригнали несколько танков и машин пять с солдатами. Долго обстреливали лес из пулемётов и пушек, а потом, освободив дорогу от сгоревших машин, уехали в сторону Витебска.
Заканчивалась весна и начиналось лето. С продовольствием у нас было туговато. Новая картошка ещё не выросла, а старая уже закончилась даже в немецких гарнизонах. Соли тоже не было. Мы ели всё, что считали съедобным, лишь бы не умереть с голоду. Готовили конину, стреляли белок, организовывали ловлю рыбы под усиленной охраной, копали в лесу съедобные корни. Вместо соли использовали удобрение – калийную соль, которую перед самой войной завезли в местные колхозы и не успели использовать. Она лежала возле пустых амбаров в кучах. Ходили за ней по ночам, набирали в рюкзаки и приносили в свой лагерь. Растворяли её в воде, цедили через тряпку, а потом уже эту горько-солёную воду лили в еду.
Ели мы и берёзовый мох: можно было только зелёный, желтоватого цвета – нельзя, ядовитый. Мох при варке разваривался и получался студень. Ели мы и корни камыша. Нарезали его тонкими пластинками и варили, называя лапшой. Но иногда к нам пробивались наши самолёты с продуктами питания, медикаментами, боеприпасами и почтой. Когда самолёт прилетал, это было большим праздником. Мы не чувствовали себя забытыми. В нас росло и крепло чувство веры, что скоро одолеем проклятого врага. И хотя было голодно, не падали духом и не прекращали диверсионных работ.
Врагу мы покоя не давали. Нападали на гарнизоны, угоняли скот, который немцы забирали у местного населения для своего пропитания, рвали мосты и дороги, пускали под откос вражеские эшелоны с техникой и живой силой, идущие на Восточный фронт. Из сводок Политинформбюро уже знали, что план «блицкрига» провалился и наши войска погнали немцев назад. Северный Кавказ уже был чист от фашистов, и я отправил домой ещё одно письмо, с нетерпением ожидая ответа.
Однажды пришёл приказ из штаба партизанского движения – достать «языка» офицерского чина. Сроку было дано – неделя. Комбриг издал приказ по всем четырём отрядам бригады, с указанием сроков и места доставки «языка». Меня вызвали в штаб, и комбриг поставил задачу: находиться в полной боевой готовности. Я со своей группой должен был забрать языка с места явки и доставить его в расположение штаба бригады для дальнейшей отправки в штаб соединения.
Прошло три дня, а «языка», такого, как надо, взять не удавалось. Солдат было много, да офицеров среди них не было. Я ежедневно со своими ребятами ходил на место явки, но всё безрезультатно. В один из дней меня снова вызвал комбриг:
– Ты знаешь, Василий, зачем я тебя вызвал?
– Нет, Яков Захарович, не знаю.
– Тогда слушай меня внимательно. О том, что отряды никак не могут взять «языка», ты и сам знаешь. Я хочу послать тебя с твоими ребятами на это же самое задание. Обдумай хорошенько, где, как и когда можно провести эту операцию, но её нужно провести не позже завтрашнего дня. Только если боишься – скажи сразу. Я подберу кого-нибудь другого.
Мне стало ужасно стыдно, что комбриг мог обо мне такое подумать. Ведь не существует такого боевого задания, которое было бы лёгким и безопасным. Не в гости же идёшь, а к врагу, чтобы его убить или взять в плен, и тут уж – кто кого.
Ну, я ему и сказал:
– Зачем, Вы, Яков Захарович, меня обижаете? Гарантировать не могу ничего, но за выполнение возьмусь и постараюсь выполнить, разве что только жив не останусь.
– Всё ты, Василий, правильно сказал, но вот последних слов «если жив не останусь» говорить не надо. Нужно говорить «останусь жив и задание выполню». Бери из бригады кого хочешь и сколько нужно.
– Дайте мне троих, я – четвёртый.
– А не мало?
– Меньше – лучше. Не так будет заметно.
– Ну тогда с Богом!
Я выбрал троих ребят, одним из которых был ординарец комбрига Михаил Белоконь, и через два часа мы вышли на задание. Времени было около десяти часов дня. В дорогу нам комбриг выделил из своих запасов по два сухарика. Больше дать было нечего. Правда, в бригаде было немного лошадиного мяса, но его же сырым в дорогу не возьмешь, а варить – не было времени. А время наше было рассчитано по минутам.
Мы выбрали гарнизон Луньки, до которого, если идти быстрым шагом, ходу два часа. Немцев там было немного, да и местного населения – тоже, в основном – женщины и дети.
На опушке леса устроили наблюдательный пункт и целый день вели наблюдение за гарнизоном. Нужно было узнать, где и какие посты выставлены. Перед самым заходом солнца неожиданно обнаружили, что вдоль дороги стоят ещё два поста в окопах, хорошо замаскированных бурьяном и дёрном. Один был метрах в ста от крайней хаты, а второй – метров на пятьдесят дальше от первого, ближе к лесу.
Когда стемнело, мы по-пластунски поползли в сторону гарнизона. Проползли метров триста, добравшись до третьей или четвёртой хаты от края села, и начали наблюдать. Нам удалось установить, что вдоль села ходит две пары патрулей. Просчитали время, за которое они проходили туда и обратно – у меня были трофейные часы со светящимся циферблатом, по которым засекал время.