Проблема заключалась в характере связей, векторе влечений. Волеустремление не придало цельности, порыв не завершился прорывом. Вопрос относился к области аксиологии, касался индивида, типа и уровня антропологизма: личность была заявлена, но не предъявлена, вновь была забыта и утрачена; «уникум» безуспешно пытался стать универсумом, оставаясь одиноким, «единицей» («Мы все глядим в Наполеоны…»).
Называя Хайдеггера, следует упомянуть, помимо его учителя феноменолога Гуссерля и ученика Гадамера, целый ряд имен – Бергсона, Рассела, де Шардена, Ясперса, Рериха, Швейцера и др., вплоть до Сартра, Камю и физиков – Эйнштейна, Бора. Им присущи «благоговение перед жизнью» и поиски ее человеческого нерва, «живой этики». Хайдеггер – одно из ключевых по уровню проблематики, масштабу и глубине рефлексии явлений в этом ряду. Его интуиции предельно приближены к преодолению кризиса.
В свою очередь в устремлении к реальности русская триада Пушкин–Тютчев–Достоевский в силу сохраняемого ею трезвения занимает определяющую позицию, выстраивает «осевое время» (Ясперс) истории и культуры. Роднит их чувство равновесия «бездны… на краю», бесстрашие без «упоения» в преодолении «безумия», «чумы», «трагедии». Потрясение сиянием открывшегося Лика пересилило, сублимировало в них древний ужас перед стихией. В отличие от соплеменников они, как европейцы, умели концентрироваться на главном (в отличие от современников, усматривая его в личной энергии духа). Подход к теме от поэзии позволил успешней найти антикризисный путь. Но найти – еще не пройти, иначе всякое творчество и дело придется признать альтернативой духовной аскезе. А это все же параллельные, не тождественные – как часть и целое, центр и периферия – ряды. Там личность преображается всецело, здесь отчасти и временно.
Хайдеггеровскую гештальт-структуру с русской ситуацией объединяет сознающее и выговаривающее себя в человеке Бытие, в котором отчетливо проступают уровни, выявленные Гете: мысли, слова, деяния (силы), свидетельствующие об антропологизации (воличноствлении) волящего онтоса [3]. Это устремление от гносеологии к онтологии, от сущностного к энергийному можно наблюдать во многих аспектах явления личности.
«…Энергия может доставить и онтологию, и “интеллектуальное лекарство от упадка сил” (по П. Слотердайку – В.С.). …Ведь ницшевская воля к власти – одна из метаморфоз энергии», – замечает С. Хоружий [4]. Переводя мысль во фрейдовское измерение, подчеркнем религиозно женственное целомудрие «жизни», благоговейное приятие мира Тютчевым и философски мужественное напряжение мысли Хайдеггера как национально-конфессиональные, а не личные доминанты. Не то же ли самое наблюдаем в беседе Алеши и Ивана Карамазовых? Чреватый новым модусом диалог «жизни» и «смысла ее» присутствует у поэта и философа, «андрогинно» осуществляется обоими. Любая метафора хромает, и не стоит придираться к размытости ее граней; в нашем случае важен смысловой центр, ее цельность.
1. Личная цена«живой жизни» в пространстве «бытия-времени».
Быть философом и поэтом означает – ощущать бренность мира; чувство течения жизни присуще всем, человек «конца времен» переживает его особенно остро. И дистанция пространства-времени здесь несущественна: постулировал же Хайдеггер связующую (в противовес разделяющей) природу дистанции. Чувство времени, истории и мифопоэтическое восприятие истечения бытия в вечность определяет его жизнесферу. Философу эхом «отзывается» поэт:
«Вы, – мыслил я, – пришли издалека,
Вы, сверстники сего былого!..»
………………………………..
Но твой, природа, мир о днях былых молчит
С улыбкою двусмысленной и тайной…
«Через ливонские я проезжал поля…», 1830.
Здесь великое былое
Словно дышит в забытьи…
«Тихо в озере струится…», 1866.
Природа знать не знает о былом,
Ей чужды наши призрачные годы,
И перед ней мы смутно сознаем
Себя самих – лишь грезою природы.
Поочередно всех своих детей,
Свершающих свой подвиг бесполезный,
Она равно приветствует своей
Всепоглощающей и миротворной бездной…
«От жизни той…», 1871.
«Эхо» обертонами как будто бедней живого голоса, и при очевидности «родства» вопрос истоковости (не временной, а бытийной) – кто кому вторит? – остается.
У Тютчева время едва ли не тождественно бытию. Это в нем – от Державина, чье предсмертное «Река времен…» (1816) не могло не пробудить в нем поэта-философа, от космизма орфиков, Гераклита. Поток времени, текучесть водной и порывистость огненной стихий, динамика как конститут и субстрат исхода станут определяющими в его поэтике:
Смотри, как на речном просторе,
По склону вновь оживших вод,
Во всеобъемлющее море
За льдиной льдина вслед плывет.
На солнце ль радужно блистая,
Иль ночью в поздней темноте,
Но все, неизбежимо тая,
Они плывут к одной мете.
Все вместе – малые, большие,
Утратив прежний образ свой,
Все – безразличны, как стихия, —
Сольются с бездной роковой!..
«Смотри, как на речном просторе…», 1851.
Телеология обоих, поэта и философа, исходно темна и безлика, не дает, но задает цельность; трепетное в них чувство времени – библейски родовое. Древний ужас катарсируется не столько гармонией сфер, жанровыми формами жизни, сколько упорным, слепым убеждением – смысл должен быть. И не так убеждает наличие красоты (область ее неуклонно уменьшается, смещается в иномирный спектр), как необходимость в ней.
Кто из поэтов и философов не ощущал «прелести мира ресничного недолговечней взмаха» (О. Мандельштам)? Вопрос заключается в формах восприятия; она различна: предметно-телесна или бытийна. Тютчев и Хайдеггер тяготеют к бытийной. У кого-то время предстает в формах пространства; у них топос текуч и зыбок, колеблется детской зыбкой-колыбелью жизни. Безграничность ее они воспринимают не зрительно, а в звуках: слышат ее оползание.
Этой «безархитектурностью», бесформенностью пространства как остановленного мига и архитектоничностью, упорядоченностью отношений с бытием-временем они обязаны рудиментарно «ветхозаветной» струе в гегелевской диалектике, в романтике мысли. Именно в апокалиптике, которой оба столь привержены, время переходит в иномирное состояние, его «больше не будет».
«Вещный» мир (в терминах Хайдеггера, «сущее») внеположен человеку, внечеловечен. Бытие-пространство, отпавшее от человека по греху его, настороженно, а то и враждебно соглядатайствует за своим недавним «царем» («Песок сыпучий…», 1830) [5], ждет обживания его человеческим, чтоб «теплая струя страданья Согрела холод бытия» (Пастернак), повторного, любящего «завоевания». Тогда «в названии вещи взывают к своей вещности. Вещая, они раскрывают мир, в котором пребывают Вещи и который пребывает в них. Вещая, вещи несут мир. <…> Вещая, они хранят мир» (Хайдеггер).
Без сочувствия, соучастия грани вещей жестки, как отвердевшая в их формах жизнь. Мир чувствует нас страстно, подвижнически, «красным зверем» льнет к человеку [6]. Вещи склонны пребывать «в себе», время-пространство обращено к нам, затягивает нас в свою воронку, влечет своей пустотой, побуждает к движению-растворению в нем. Оно и смерть подлинно человечны, податливы приручению смыслом, поддаются наполнению им, его формовке, заговариванию словом (тогда «так легко не быть!») [7]. Они предстают в том тонусе, в каком их принимают: то сквозь умиление «радугой слез», как возлюбленная и сестра, то остраненно-созерцательно:
Чудный день! Пройдут века —
Так же будут, в вечном строе,
Течь и искриться река
И поля дышать на зное…
«В небе тают облака…», 1868.
Но у поэта «живая жизнь давно уж позади», у философа – история еще не начиналась, вся в будущем. Это вопрос настроя, темперирования времени, полярных векторов поэтики мышления, ощущения предела и бескрайности жизни, две формы аффективной мысли, экспрессивного мудрствования.
2. Участие Слова [8] в «событии бытия» и презумпция «понимания».
Бытие личностно и открывает себя в слове, в именовании вещей, выявляющем их ценностную тягу к их смысловому центру, к человеку [9]. «Слово было Бог». Ему присуща участливая охранительность, без чего мир исчерпает себя; «словом Божиим небеса утвердишася» – столь высоко и просто, возвышенно в обыденности способен чувствовать лишь аскет, мистик, поэт. Слово – зов любви и крик помощи в бездне бытия.
Ruf – зов, крик; Rip – бездна – тождественные в философии языка Хайдеггера понятия. Бытие обозначает себя криком из бездны, зовом бездны. Пребывание «между двойною бездной», рождение в обреченной красоте, исход космоса из хаоса и уход в него – центральный образ в раннем антропокосмизме Тютчева:
Небесный свод, горящий славой звездной,
Таинственно глядит из глубины, -
И мы плывем пылающею бездной
Со всех сторон окружены.
«Сны», 1830.
Когда пробьет последний час природы,
Состав частей разрушится земных:
Все сущее опять покроют воды,
И Божий лик изобразится в них!
«Последний катаклизм», 1830.
Она, между двойною бездной,
Лелеет твой всезрящий сон —
И полной славой тверди звездной
Ты отовсюду окружен…
«Лебедь», 1839.
Близкие хайдеггеровской концепции языка образы Слова находим в «Снах» Тютчева; «глас» стихии, бьющей «о берег свой» – это ветхозаветный зов из бури:
То глас ее: он нудит нас и просит…
Уж в пристани волшебный ожил челн;
Прилив растет и быстро нас уносит
В неизмеримость темных волн.