4. Онтология Хайдеггера тяготеет к онтическому, экзистентному, посюстороннему, в терминологии Хоружего. Хайдеггер знаменует углубление кризиса, а не исход из него, который в нем едва, интеллектуальным пунктиром лишь намечен. Русская литература гораздо адекватней отвечает иномирному, что позволяет говорить о ее онтологическом реализме. Осуществлять в нем прорыв удавалось немногим и редко.
5. Параллель переводу Жуковским «Лесного царя» Гете. Мотив соглядатайства, восходящий к Платонову образу «охоты», нередкий у Тютчева («Дым»), встречаем в описании связи Мцыри с ночным пейзажем.
6. См. стихотворение Тютчева «Пожары».
7. Та же выучка у Державина: «И смерть, как гостью, ожидает, крутя, задумавшись, усы» («Аристиппова баня»).
8. «Создается ли это отношение впервые лишь поэтом, или слово само от себя и для себя требует поэзии, так что только через это требование поэт становится тем, кем он может быть?» (Хайдеггер М. Время и бытие. М., 1993. С. 303).
9. «Язык есть дом бытия. В жилище языка обитает человек. Мыслители и поэты – хранители этого жилища. Их стража – осуществление открытости бытия, насколько они дают ей слово в своей речи, тем сохраняя ее в языке» (Хайдеггер М. Письмо о гуманизме // Время и бытие. М., 1993. С. 192). Это ближе к Мандельштаму, своей зачарованностью стихией речи, заговариванием жизни, более похожим на мантры, чем на стихи Тютчева.
10. Ср. вопрос-ответ поэта в стихотворении «Певучесть есть в морских волнах…», 1865.
11. Формула по сути точна, но ограничена «социумом»; чревата абстракцией, субститутом, отличным от конститута. Личность – энергийно-световой пучок, скрещение лучевых волевых устремлений духа и плоти, исток которых вовне («красный паучок» в темной баньке вечности, по Свидригайлову).
12. Аверинцев С.С. Ритм как теодицея // Новый мир. 2001. № 2. С. 203–205. «Содержание той или иной строфы “Евгения Онегина” говорит о бессмысленности жизни героев и через это – о бессмысленности жизни автора, то есть каждый раз о своем, о частном; но архитектоника онегинской строфы говорит о целом, внушая убедительнее любого Гегеля, что das Wahre – das Ganze. (Истинное …Целое, нем.) Классическая форма – это как небо, которое Андрей Болконский видит над полем сражения при Аустерлице. Она не то чтобы утешает, по крайней мере, в тривиальном, переслащенном смысле; пожалуй, воздержимся даже и от слова “катарсис”, как чересчур заезженного; она задает свою меру всеобщего, его контекст, – и тем выводит из тупика частного». Само название – от Вяч. Иванова, «искусство всегда теодицея».
13. Одно дело – ее культивация как атрибута, другое – трезвое понимание ее конститутивности, онтологии.
14. Брюзгливо, кисло сморщено, стерто лицо у «правды фарисейской» и «скопческой». Замечено: чем брутальней ее носитель, тем худосочней она.
15. См.: Казин А.Л. Историософия Тютчева // Христианство и русская литература. Вып. 2. С.-Пб., 1996. С. 216–219. Статью о. Георгия Флоровского «Исторические прозрения Тютчева» (Его же. Из прошлого русской мысли. М., 1998. С. 223–235) выгодно отличает трезвое отношение к историософской мифологике поэта.
16 Хайдеггер М. Европейский нигилизм // Время и бытие. М., 1993. С. 176.
17 «Бытие – надежнейшее, никогда не беспокоящее нас к сомнению. <…> Бытие, без которого мы сущее не можем ни с какой стороны даже поставить под сомнение, предлагает надежность, чья степень надежности ни в каком направлении не дает себя превысить. И все же – бытие, в отличие от сущего, не предлагает нам никакого основания и почвы, к которым мы обращались бы, на которых бы строили и которых держались. Бытие есть от-каз от роли такого обоснования, отказывает во всяком основании, оно без-основно, оно без-дна (ab-grundig). Бытие – самое забытое, так безмерно забытое, что даже эта забытость оказывается еще и втянутой в свой собственный водоворот. <…> Но забытейшее есть одновременно и памятнейшее, что единственно допускает вникнуть в былое, настоящее и наступающее и устоять внутри них. Бытие – самое высказанное… Это высказаннейшее есть одновременно несказаннейшее в том подчеркнутом смысле, что оно умалчивает свое существо и есть, возможно, само умолчание. …Любое слово как слово есть слово “бытия”… в том смысле, что бытие высказывается в каждом слове и именно таким образом замалчивает свое существо. Бытие открывает себя нам в какой-то многообразной противоположности, которая со своей стороны опять же не может быть случайной, ибо уже простое перечисление этих противоположностей указывает на их внутреннюю связь: бытие одновременно пустейшее и богатейшее, одновременно всеобщнейшее и уникальнейшее, одновременно понятнейшее и противящееся всякому понятию, одновременно самое стершееся от применения и все равно впервые лишь наступающее, вместе надежнейшее и без-донное, вместе забытейшее и памятнейшее, вместе самое высказанное и самое умолчанное. Но разве это, если по-настоящему задуматься, противоположности в существе самого бытия?» (С. 174).
18. «В учении о человеке и мире православная мысль, от отцов Церкви до современных богословов, всегда подчеркивала элемент холизма: причастность к домостроительству спасения и обожения всего цельного состава твари. В сфере учения о мире отсюда вырастала традиционная православная тема, которую на Западе часто называют темой космической литургии: тема об оправдании, обоживающем преображении материи и космоса, всего тварного мироздания. <…> В антропологии же холистическая установка развилась в обширную тему об оправдании телесности и, в частности, о соучастии тела в молитвенном восхождении к Богу и в финальном эсхатологическом преображении естества. Тема эта была одной из центральных в знаменитых исихастских спорах XIV в., когда православие, соборно осмыслив опыт афонских подвижников-исихастов, достигло “паламитского синтеза”» (Хоружий C.C. Свет с Востока). Это ни в коем случае не космиургия, а противоположное – «христокосмизм», христианский универсализм, онто-реализм Мессии-Поэта. На основе высказанного рискнул бы Пушкина–Тютчева–Достоевского причислить к поэтическому модусу исихии, к поэтической «неопатристике».
19. «Во-первых, фундаментальная аналитика, помимо ее заявленных философских заданий, оказывается, уже имплицитно, реализацией парадигмы Духовной практики – притом экзотической реализацией-инверсией, ставящей на место Бога в традиционных реализациях – Ужас, Смерть и Ничто» (Хоружий С.С. О старом и новом. С.-Пб., Алетейя. 2000. С. 471). «Фундаментальная аналитика – бесспорно, самая основательная и глубокая концепция или конституция смерти в европейской мысли за много веков» (С. 472).
20. Хайдеггер М. Гегель и греки // Время и бытие. М., 1993. С. 390.
21. «Порог пребывает в окаменелости своей ставшести. Порог – перекрытие, несущее дверь. Он несет середину, в которой двое – наружное и внутреннее переходят друг в друга. Порог несет середину. Своей одинокой надежностью он указывает на то, что находится между входящим и уходящим. Надежность средины значит не беспочвенность. Бремя средины требует выносливости и тем самым твердости. Порог несет бремя средины, и поэтому он окаменел болью. Камень пронизан болью не потому, что он застыл в пороге. Боль пребывает в пороге, как длящаяся боль. Что такое боль? Боль разрывает. Она есть разрыв. Но она не расчленяет на рядоположенные слои. Боль ломает, разъединяет друг друга, но так, что объединяет и влечет друг к другу. Ее ломота, как собирающее разведение, есть одновременно такое тянущее, которое, как разрыв и призыв, размечает и собирает разделенное в различии. Боль – есть собирающее в различающе-объединяющей ломоте. Боль – это стык разрыва. Он – есть порог. Он носит средину, которая бывает между двумя различными. Боль сплачивает стык раз-личия. Боль – это само раз-личие» (Хайдеггер М. Язык. С.-Пб., 1991. Пер. Б. Маркова).
К берегам Православия
о. Сергий КАРАМЫШЕВ. Исповедь перед Богом от лица всего русского народа
(взгляд на творчество Ф.М. Достоевского)
I
Думаю, многие священники подтвердят следующие мои слова. Чистосердечная исповедь человека, в которой он не пытается оправдать себя, а только обвиняет, низводит на землю небесную радость, в соответствии с неложными словами нашего Спасителя: «на небесах более радости будет об одном грешнике кающемся, нежели о девяноста девяти праведниках, не имеющих нужды в покаянии» (Лк. 15, 7). Когда же человек во время исповеди хитрит, находя внешние причины для мнимого оправдания своих грехов, сердце священника исполняется печали, а небо остается безмолвным.
Раб Божий Феодор в своем многогранном творчестве произнес перед Богом исповедь за весь современный ему русский народ, открыв бездны его падений, бездны его безумия, но вместе – и его преданность Единому Христу, его высокую надежду, его необъятную любовь. В полном соответствии своему имени раб Божий Феодор поистине явился Божиим даром для всякой русской души, поэтому до сих пор своими не всегда приятными, но всегда исполненными искренности словами побуждает людей стучаться в двери божественного милосердия.
Почему его творчество так бередит душу русского человека? Потому что последний находит в нем свои собственные раздумья и переживания. Потому что находит в Федоре Михайловиче собеседника и сотаинника, который помогает всякому взыскующему истины понять самого себя. Потому что Федор Михайлович проливает свет надежды на стези нашего земного странствования.
Но как он достиг этих высот, как достиг этих глубин проникновения в дух своего народа? Не иначе как любовью к нему, так часто низменному и грешному. Не иначе как ощущением сопричастности к самым тяжким его падениям. Не иначе как готовностью страдать за эти падения и личным страданием способствовать исцелению язв его.
Эта идея звучит в словах умершего юношей родного брата будущего старца Зосимы из «Братьев Карамазовых»: «воистину всякий пред всеми за всех и за всё виноват». Эта идея звучит в откровениях князя Мышкина. Этой идеей объято все творчество писателя. И эта идея – ключ ко всякой душе, желающей взаимно раскрыться перед великим русским писателем.