Журнал «Парус» №74, 2019 г. — страница 9 из 50


ГУСИ-ЛЕБЕДИ


Милый брат, любопытство – порок,

Нужно веровать слепо.

Не ступай за прогнивший порог,

Не заглядывай в небо.


Пусть они стороной пролетят,

Высоки и крылаты.

Это вовсе не ангелы, брат!

Ну куда ты, куда ты?


Раскурочен дремучий уют

Белокрылой напастью.

Вот схватили тебя – и несут

Над родимою грязью.


То кисельный мелькнет бережок,

То молочная речка,

И опять – то лужок, то стожок,

То остывшая печка.


И не видно полету конца,

И вдали всё темнее…

Милый братец, окликни отца —

И отпустят злодеи.


Встанут в небе родные черты,

Словно грозные рати.

Полетишь кувырком с высоты

На родные полати.


В синяках от гусиных щипков,

В пух одетый и в перья,

Ты очнешься на веки веков

От пустого неверья.


То ли в самом деле всё это случилось, то ли просто примерещилось добру молодцу на родных полатях: схватили его тати крылатые, собратья, так сказать, по поэтическому ремеслу, – и тащат за темные леса, прямиком к бабе-яге в избушку. А там уж для него и яблочки золотые припасены – стипендия имени Бродского, бесплатная поездка в Италию на пару месяцев… «Ты, главное дело, – шипят ему гуси-лебеди в самое ухо, – пиши так, чтобы никто ничего понять не мог, кроме тебя самого. Ежели хоть кто-то уразумеет, о чем речь ведешь, – стало быть, не мастер ты еще. А вот ежли не токмо сам Айзенберг, но и родимая жена попросит как-нибудь, на сон грядущий, расшифровать, о чем это ты там, в очередном своем стишке, толкуешь, – считай, в самую точку попал!

Как этого добиться, ты уж и сам знаешь, – льстиво шипят тати. – Эвон как ловко пихаешь в стихи всё подряд – прям как тот чукча. Да куда ему до тебя!.. он токмо про то поет, что окрест себя видит, а ты всё подряд суешь: и про секретный купорос, и про техногенный лед, и про бессонную овцу с заводной клухой, и про дулю, которую на огороде выкопал, и про то, что твоей жене позавчерась приснилось… Всё у тебя в кучу… э-э-э… в дело идет, молодчина ты! Не стихи, а настоящая инга-фука у тебя выходит, а то, пожалуй что, и малайский пантун!

А уж как ты, паря, ловконько всю эту гребаную традицию-то послал, – довольно гогочет пернатая тварь, – так это просто любо-дорого взглянуть! Всю эту внутреннюю логику изложения, точность, осуществление смысла, единство образа, гармонию, весь отстой этот!.. Какое, к бесу, единство в наше-то время!.. наоборот, всё разорвать, разломать, разнести надо на мелкие кусочки, – и так вот прямо, кучей, на бумагу и вывалить! Тогда и будешь гений!..

Но наблюдались, прямо скажем, у тебя и ошибки. Это когда ты про отца-фронтовика писал, про жену с ребенком, про общежитие Литературного института… там даже и понять что-то можно было. Это, брат, тебя вороги почвенные смущали, с пути верного хотели сбить. Эдак ты, глядишь, и про деда с бабкой вспомнил бы, и про корни энти треклятые, что в земле родимой кроются… Хорошо хоть, вовремя додумался икону с Бродским в красный угол поставить – ну, тут уж отвело окаянных!

Вот, одначе, и подлетаем, скоро свои золотые яблочки получишь, играйся хошь до гробовой доски. А покамест совет тебе дадим: понапихай-ка ты, братишка, в свои стишки-игрушки поболе всяких колких намеков – ну, там про сиятельного ноля, али про надувного какого налима. Это нынче очень востребовано будет – ишь, времена-то какие на дворе! А ежли кто станет ворчать, где, мол, ноль, а где налим, не вяжется как-то, – смело отвечай: это у меня поэтика такая! Это всё в моей голове бурлит – а потому преотлично вяжется! Ну, да чего тебя учить, ты и сам с усам. Сейчас вот в Италию съездишь – и совсем в полный разум войдешь. Однако не обессудь, браток, тут мы тебя и отпустим: полетишь вниз – и прямиком в избушку попадешь. А нам пора других чудаков красть, нам баушка-яга поштучно платит…»

И тут очнулся добрый молодец. Те же полати, и жена та же под боком. А мобильник на столе вот звенит, вот заливается!.. Не иначе, Айзенберг звонит. Ну, значит, пора приниматься за дело, за старинное дело свое. Авось и впрямь в Италию на халяву отправят. А то и в саму Америку. Гуси-лебеди, где вы, ау!

…Такой вот представилась мне однажды история, происшедшая с одним моим знакомым, героем стихотворения, сочиненного в самом начале 90-х годов. Правда, в ту пору я называл этого тусовочного сочинителя «милым братом», дружески увещевал, советовал ему почаще предков окликать в своих стихах. Ну, чего не сделаешь в порыве житейской приязни…


ОСЛЕПШИЕ


Мы выходим из ада на свет…

Мы выходим не в райские кущи –

Лишь на свет, не сиявший сто лет,

В наши очи безжалостно бьющий.


И не видим уже ничего

В ярком куполе света Господня.

Даже явный источник его, –

Вечный крест, – нам не виден сегодня.


Но пройдет ослепленье – и впредь,

Вновь открыв себе землю и небо,

Будем вольно и сладостно зреть

Всё, что есть… В это веруем слепо.


Мы выходим из ада на свет,

Мы выходим… А может, и нет…


Окончательно ли моя страна решила расстаться с безбожным 70-летием? Судя по этому стихотворению, опубликованному в Ярославле в начале 90-х годов, я очень хотел, чтобы вышло именно так – но одновременно и тревожился, и сомневался в необратимости процесса воцерковления народа. Поскольку видел, что многие мои соотечественники (особенно – в провинции) боятся высунуть свою голову из клетки примитивного материализма, сколоченной советской школой.

Порабощенное сознание, привыкшее к существованию во тьме, ощущало свет как боль. Нужно было какое-то время (может быть, два-три поколения), чтобы люди привыкли жить на свету.

И это время нужно было обезопасить от тех, кто звал нас назад, во мрак чужебесия.


БИСЕР


По возможности нужно выжить,

Пережить этих злых калек.

Нужно выдюжить. Нужно вышить

Светлым бисером темный век.


Пусть порой под свиным копытом

Горько плачет твой робкий стих,

Но окажется век расшитым

Светлым бисером слез твоих.


Кажется, у мамы было такое платье – темно-синее, с мелкими капельками сверкающего бисера. Наверное, в раннем детстве я прижимался, плачущий, к маминой груди – и так это в меня и запало, так в душе и сплелось: обида, слезы, материнское объятие, жемчужный блеск стеклянных брызг, утешение, вера в то, что всё наладится…

Не каждый способен принять и понять детский плач взрослого человека, обреченного жить и выживать в своем темном веке. Но мать (в данном случае – мировая литература) поймет. Она, великая утешительница, давным-давно расшивает людские века нашим сверкающим бисером. Не дает оптимистическим свиньям затоптать его.

Литературоведение

Валерий СУЗИ. Тютчевская «живая жизнь» и «вот-бытие» Хайдеггера: энергийность и витальность


Истинный поэт вездесущ;

он действительно вселенная в малом преломлении […].

Философ […] есть голос вселенной…

Новалис


Философия – высшая поэзия…

Д. Веневитинов


Сопоставление двух столь «далековатых» фигур, как Тютчев и Хайдеггер, может показаться несколько надуманным. Поэтому сразу оговоримся, что речь идет не о личном, а типологическом сходстве; притом не всего творчества поэта, но прежде всего периода до 1840-х гг. (хотя общность сохраняется и в последующем, но осложнена конфессиональными позициями). То, что поэт мыслил, как философ, а философ чувствовал, как поэт [1], отражает своеобразие новоевропейской культуры.

Основанием для сближения является их исходная причастность общей традиции – немецкому идеализму: ранний Тютчев немыслим вне ее, а Хайдеггер – прямой ее наследник. Кант, Фихте и особенно Шеллинг и Гегель, несомненно, воздействовали на воображение обоих. Отмеченное методологически расширяет аналитическую базу сближения «знакомых незнакомцев», переводит разговор в инструментальную плоскость.

После тирании логицизма Гегеля, исчерпавшего потенции схоластики, его диалектика – и интуитивизм Фихте и Шеллинга как интеллектуальные формы романтического мироотношения – придали импульс развитию европейской мысли. Связь природы и истории в мифе, в культуре выражалась в интересе к «почве», воплощающей духовность, в стремлении к личностному началу в нации, народе, социуме, к темам любви и творчества в дилемме свободы и необходимости [2]. «Эллинский» гуманитарно-эстетический комплекс (Ренессанс, классицизм и просвещение, сентиментализм и романтика) открылся обратной стороной – экзистенциализмом с его поэтизацией непреображенной «правды жизни». Внеличная мера, гармония сфер дискредитировались; категория сущности, одушевленная иррациональностью, была оплодотворена «существованием» Кьеркегора, пробудившего «волю к жизни», умозримую витальность. Отношения культуры и истории, мифа и реальности переживали процесс реанимации.

Миф как универсальная форма мысли, всеобщности бытия стал способом рефлексии, матрицей жизнедеятельности. В его архетипность вливались новые смыслы искусства, науки, религии, быта. Рождалась экзистентная гуманитарность, филологический способ бытия, «философия жизни» как эсхатологическая мудрость. Гносеология экзистенцировалась в эстетику без-образно выразительного, по видимости заместившей онтологию «поэтикой», сближающей поэзию и правду.

Но экзистенциальная поэтика оказывалась вторичной, подражательной, прежней идеологемой, стилизацией трагифарса (культура – по природе «цитата» из жизни, а «стиль – это человек»). «Мир как воля и представление» и «воля к власти» придали кризисные тона «закату Европы». Топос катастрофы расширился, кризис приобрел выраженный перманентный характер, стал способом мирочувствия и существования; любовный экстаз мысли и воли, поэзии и жизни напоминал конвульсии древнего агона.