Журнал «Парус» №75, 2019 г. — страница 10 из 52

Запретные темы, как звери,

Во тьме обступили меня.

Горят их недобрые очи,

Оскалены злобно клыки…

И каждая, каждая хочет

Меня разорвать на куски!


«Непроходимый для цензуры эпитет “запретные” смягчите на хотя бы “опасные”», – посоветовал мне Юрий Кузнецов, прочитав в середине 80-х годов это стихотворение. Я последовал совету, но до последних судорог коммунистического режима эти восемь строк так и не смогли появиться в печати. Нельзя-с. Нет у нас в стране ничего запретного, ничего опасного.

Сегодня я, однако, ничуть не жалею о такой участи этого восьмистишия. Более того, даже рад, что оно как следует «вылежалось». Именно теперь, когда ушла в небытие непосредственная причина, побудившая меня написать эти строки, и пришло время объективно оценить их художественную значимость.

Продолжает ли воздействовать на психику читателя мое стихотворение? Слышит ли он злобное рычание этих порождений моего воображения, видит ли он их кроваво-фосфорические глаза, горящие в темноте? Если видит и слышит, то образ удался, произведение будет жить. Если нет – нет.

Так сужу я свое творчество, и те же мерки прикладываю к чужому. Поскольку глубоко убежден, что подлинно художественное произведение должно не называть эмоцию, а рождать ее в душе читателя. Всякий раз, при каждом новом прочтении, через века – рождать заново! Только в этом случае дойдет до читательского сознания авторская мысль, слившаяся с эмоцией. В противном случае мысль скользнет мимо, уйдет в никуда.

Конечно, автор должен позаботиться о том, чтобы мысль его была не сиюминутной, а объемной, учитывала возможное развитие событий, даже самое невероятное. Я – позаботился. И говорю спустя тридцать с лишним лет после создания этих строк: да, сегодня в моем отечестве предварительной цензуры нет, но совершенно не факт, что она не появится тут завтра. И тогда нас, поэтов, вновь будут осаждать по ночам запретные темы, готовые рвать наши сердца на куски.

А если государственная цензура и не появится – кто сказал, что только она одна обладает властью накладывать табу? Да кто угодно может попытаться запретить поэту писать на те или иные темы – даже сам поэт! Сплошь и рядом так и бывает. И тогда сочинитель оказывается в темной пещере собственного «я», переполненной опасными хищниками…


ПОВЕСТКА


О, штатская тишь! О, гражданская гладь!

Напившись супруге в отместку,

Выходишь в подъезд, чтобы почту забрать, –

И вдруг получаешь повестку.


«Явиться, как штык… За неявку – статья…»

И вмиг исчезают полмира.

Зажата и скомкана воля твоя

Косматой рукой командира.


А кто командир и куда повезут,

Об этом не спрашивай даже.

Быть вечным штыком для верховных причуд –

Не в том ли призвание наше?


И вмиг отсекаешь ты душу свою

От штатской прилипчивой скуки…

О, серые буквы в едином строю!

О, белое поле разлуки!


Полутора лет, проведенных на службе в «Советской Армии», хватило мне на всю жизнь – никогда потом, ни при каких обстоятельствах я не верил никакой пропаганде, из чьих бы уст она ни исходила, какой бы доказательной ни казалась. «Датчик истины», начавший формироваться в моем сознании еще в детские и подростковые годы, был неоднократно поверен в жестких армейских условиях – и именно в ту пору я начал осознавать правоту социобиологического взгляда на жизнь людей, на человеческую историю.

Со временем, правда, я ввел серьезную поправку в свои тогдашние, условно говоря, социал-дарвинистские воззрения. Божья воля, как я понял, владычит и в мире человечьих джунглей – в противном случае как бы я спасся? Я понял, что не спасся, а был спасен – и постижение этой истины примирило меня с земной действительностью. Мир людей – полузвериный мир, но над нами есть Бог, а значит, не всё потеряно, ничего не потеряно. Нам, людям, есть куда идти и есть на кого равняться в пути, мы не оставлены Богом, каждый из нас в любое мгновение своего бытия находится в поле зрения Его всевидящего ока.

И тогда я сказал себе: никакие «повестки» не должны ввергать тебя в состояние тоски. Они ничего окончательно не решают, эти бумажки с «пропагандой». Твоя личная воля зажата и скомкана чужой рукой только до той поры, пока ты разрешаешь этой руке действовать. Возможно, эта рука в какой-то конкретный момент даже и права – но это ты должен решить сам. Только ты сам! Перед тем, как стать серой беспрекословной буквой в единый строй, ты должен осознать одну простую вещь: благодаря Богу ты полностью свободен на этой Земле. Поэтому в каждый миг своего бытия ты можешь поступать так, как ты – лично ты! – считаешь правильным.

Я вспомнил об этом, перечитывая свое стихотворение, написанное в середине 80-х и опубликованное впервые лишь в 2005 году.


ХОЛОД


День – как глыба прозрачного льда,

И видны неожиданно резко

Голубая лесная гряда,

Фиолетовый дым перелеска.


Словно в линзе огромной стою,

Мир еще предо мной не расколот…

Всё застыло в родимом краю,

Всё сковал неожиданный холод.


Огромная ледяная линза осеннего дня прозрачна, но тверда. Из нее нельзя выбраться, в ее толще нельзя шевельнуться без того, чтобы линза не треснула, – такова была созданная мной в начале 80-х годов символическая метафора тогдашнего состояния советского общества. Мне, конечно, в ту пору и в голову не приходило излагать свои мысли столь однозначно, но смутное ощущение, переполнявшее меня и заставлявшее писать подобные стихи, было именно таким.

Сегодняшний я сказал бы: поздняя осень политического режима, духовный анабиоз поколения. Но тогда я не формулировал, а только чувствовал, только ощущал.

Лишь через десять лет ледяная линза треснула, стала таять – и всё кругом разом запахло, зацвело, застрекотало…


У ВСПАХАННЫХ МОГИЛ


У вспаханных могил

Стою, угрюм и тих…

Кто меж собой стравил

Сородичей моих?


Кто сгреб их с отчих мест,

Чтобы сгноить в аду?

Кто сбросил древний крест?

Кто водрузил звезду?


Распаханная тишь,

Стареющая боль…

Догадываюсь лишь,

А ведать – суждено ль?


Сквозь белое костье,

Шипя, ползет змея…

О, кладбище мое!

О, родина моя!


Николай Федоров полагал, что земное человечество только тогда достигнет полноты своего космического бытия, когда воскресит всех своих усопших отцов, легших в землю во всех минувших веках. Важным духовным шагом к такому воскрешению обязано стать, по мысли Федорова, родовое кладбище, где каждый из нас должен вспоминать своих близких, – вспоминать и плакать о них.

Но помнят ли, плачут ли о своих предках русские люди, за спиной у которых маячит чудовищное двадцатое столетие? Кто из нас вспоминает своих пращуров, интересуется их судьбами, знает о них что-то достоверное? Только редкие энтузиасты. Большинство, занятое лишь своими собственными жизнями, до сих пор пребывает в неведении. Да и то сказать: где узнать правду о дедах и прадедах? Похоже, она наглухо замурована в памяти тех, кто сумел выжить в мясорубке минувшего века.

Что там, на огромном кладбище родины? Православный крест, веками осенявший великую Россию, сброшен, вместо него над нами горит кровавая звезда Соломона. А чтобы мы не знали и не помнили ничего о своем прошлом, отечественная история перепахана бодрым коммунистическим трактором.

Так думал я, так чувствовал в 1987 году, когда писал это стихотворение. А по кинозалам моей державы как раз в это время валом катился прославляемый прессой на все лады фильм Тенгиза Абуладзе «Покаяние», где сын выкапывал из могилы своего отца и, размахнувшись, бросал в пропасть…


СТАРУХА С РЮКЗАКОМ


Мы мчимся вдаль!..

Так верить мы хотим,

Когда в тепле, без копоти и пыли,

По вымытым проспектам городским

В стремительном летим автомобиле.

От свиста шин, от визга тормозов

Захватывает дух в земном полете,

А за окошком – грохот поездов,

Гул самолетов…

Но на повороте

Вдруг видим мы идущую пешком

Иссохшую старуху лет под двести,

Придавленную тяжким рюкзаком, –

И понимаем:

мы стоим на месте!..


Это стихотворение я сочинил в середине 80-х, и моя старуха олицетворяла деревенскую Россию – обобранную советской империей, без дорог, без продуктов, без молодежи, крепко пьющую. Я видел ее вблизи и хорошо рассмотрел, поскольку детство и отрочество провел в ярославской глубинке. А затем еще работал корреспондентом в сельхозотделе ярославской областной газеты – и объездил по редакционным заданиям всю губернию. То, что я там видел, разительно отличалось от парадных реляций.

До сих пор помню, как приехал летом 1982 года в одну отдаленную деревню, по письму читательницы. Московская дачница написала в газету, что ей жалко смотреть на ближайшую колхозную ферму: коров там якобы совсем не кормят. Автобусы в эту деревню не ходили вообще, я еле смог добраться на попутном лесовозе до какого-то села, затем километра два шел пешком. В деревне нашел вдребезги пьяного скотника, который напрочь отверг все обвинения и вызвался немедля показать мне и ферму, и сытых, благоденствующих коров. И даже поклялся накормить их еще раз, прямо при мне, поскольку кормов-то ведь навалом. С собой он зачем-то прихватил лопату и тачку.

Июльское щедрое солнце сияло над нами, мы шли по тропинке среди духмяного разнотравья. Скотник пошатывался, но упрямо шел вперед, катя перед собой тачку. Наконец мы вышли к дл