и.
Уже обсохшие невода мерно раскачивались на кольях, и рыбья чешуя блестела на солнце, как яркий привет из глубин круговерти жизни, искря и светясь. Тимофей вертел свой закрученный ус и, благостно прищурясь, наблюдал за хождением облаков по кругу неба.
…Заиграла глиняная свистулька, и травяная и озорная полянка зашелестела под ветерком. Мальчуган годков пяти, в серых льняных штанах, босой и загорелый, как медный таз, стоял рядом и утирал свой нос, вглядывался в его лицо.
– Ну, что, пострел, где твоё стадо-то, – улыбаясь, спросил Тимофей, обнажая свои белые зубы под жёлто-коричневыми усами.
– Я Парамош-ш-а, – медленно и шипя буквой «ш», произнёс он. – А гус-зи вон, – показал ивовым прутиком на белых птиц рядом, с высокими шеями и красными лапами, открывших свои клювы и галдящих по-гусиному. – А-га-га-га…
Парамошка дунул в свистульку – и полетела трель глиняной птицы. Гуси примолкли, их шеи натянулись, высоко задрались, и разом все взмахнули белыми крыльями, пытаясь взлететь: сильно, красиво, восторженно!.. Глаза у Парамошки заблестели, и он уже кричал на бегу, догоняя гусей.
– Я их летать научи-и-и-ль!..
– Ну да уж, да уж, – с мягкой иронией тихо проговорил себе Тимофей, примеривая фуражку. – Сам такой был! – улыбнулся и посмотрел на солнце. Прошло уже около часа, и отправился он по Бережной улице к бакенщику Петровичу.
***
Жужжала пчела, и бабочка рисовалась перед капустными листьями. Пахло травой и сеном, дегтярной смолой, керосином и конским потом. В раскрытых настежь воротах мужики клепали бочки, били деревянные молотки-киянки звонкой молвой и глухой поступью. Железные обручи валялись в траве, и старый конь по кличке Лошак, запряжённый телегой, каурый и весь иссиня-чёрный, трогал их своим копытом, мотая и тряся головой с длиннющей гривой. Они как-то подпрыгивали и весело так дребезжали, и блестела атласная синяя лента, завязанная у него за ушами Анюткой, дочерью Серафима Ржаного. Она стояла рядом и гладила его морду обеими руками, приговаривая:
– Лошака, Лошака…
Из-за воротного столба выглянули Серёжка (Серый) Ермохин с Колькой Нелюбиным. Улыбаясь беззубыми ртами, они морщили носы и лбы, дули щёки, подмигивали, пугали страшными взглядами и, щурясь, дразнили Анютку.
А у нашей у Анютки-и-и
Голова торчит из будки!..
Мм-у-у!..
Выпучив нижнюю губу и приставив пальцы к голове, изображая рожки, перешли на хрюканье. Им ответил боров Кабан, высунув свой пятак из узкой щели между брёвнами в хлеву. И в самом деле уже по-настоящему он так подал свой глас, что Анютка вздрогнула и обхватила обеими руками переднюю ногу Лошака. Конь встрепенулся и, задрав голову, ответил Кабану ржанием, нарядным и лошадиным, медленно присел и разлёгся, окунаясь в простор могучей травы. Анютка сразу запрыгнула на его гриву и так замерла.
– Конь, а, ко-о-нь, по-и-г-р-а-й в гарм-о-н-ь, – шептала она коню и гладила его мягкие и тёплые уши…
***
Играла гармошка, трепетно и ярко, как цветастый луговой цветочек раскрывает свои лепестки навстречу утреннему солнцу.
Маша фа-а-ртук одевала
Ранне-е-ю весно-ю,
Балалайку в руки брала
И играла стоя…
Пел парень, молодой и вихрастый, в розоватой косоворотке с белыми и мелкими пуговицами, расстегнутыми вверху. Околышек картуза его весело блестел. Ярый пушок пробивался над верхней губой. Глаза голубые и дымчатые искрили от нахлынувшего вдохновения. Лети, душа, над речной волной, обгоняя белый пароход… а летящая чайка подхватывала песню, кудрявым виражом вверх, с милым сердцу курлыканьем!..
А гармошка ра-а-а-списная,
Звонкая мелоди-и-я-я-я,
Ты лети по свету кра-я-я,
По лесам и взгори-я-я-м!..
Смеясь, с ухарством удалой русской натуры наигрывал Ваня на чёрной гармоньке в мелкий золотой цветочек и шибко потёртой. Отвечала ему Маша округлой и улыбающейся фантазией, легковесной и звонкоголосой, как крик младого петушка в конце ночи, будящего всё вокруг и около, буйно радостным величавым окриком пришедшего утра.
Ми-и-и-лый мне-е-е купил колечко-о-о,
Чист-о-о золот-о-о-е-е,
Так и шепчет мне сердечко-о-о:
Любо мне с тобою-ю-ю!..
И смеялась смешком, похожим на серебряный ручеёк, с играющим в нём солнечным лучом, журчащим и мигающим исподволь. Болтали они ногами в проточной речной воде, сидя на доске, меж двух брёвен, и качались в невесомой воздушности июльского златого вечера, с тишиной, сотканной величием заходящего светила…
– Вань, а Вань, а пойдём погуляем, до леска, – чуть слышно молвила Маша, смотря Ване в глаза. Он приобнял её и ответил:
– Маша, да комары там, у речки хоть холодок, и ветерок обдувает.
– А мы их веточкой, веточкой отгонять будем, берёзовой…
***
Дом старшины Савелия Никитича Макарьева стоял на центральной площади села. Двухэтажный с мансардой, обшитый широкими досками, уже покрытый неразборчивым цветастым звучанием. Крытый железным листом, он был виден сразу от пристани, и возвышался уверенно и надёжно. Новая веранда с навесом, ещё не крашеная и пахнущая смолой, смотрела на реку, и вся площадь была видна, как на ладони. Несколько купеческих лавок в соседних домах с блестящими лакированными вывесками придавали некоторое столичное благозвучие патриархальной старине сего места. Мощёная белым камнем площадь блестела, вымытая вчерашним дождём. Кусты сирени, жасмина тёмной зеленью кружили вокруг, и Николаевская церковь парила голубым изразцом в горячем летнем воздухе…
– Хорошо у тебя тут, а, Савелий Никитич, ветерок, природа играет, красота! – говорил Серафим Афанасьевич Кузнецов, глава земства Орловского уезда, сидя за столом на веранде и откинувшись на гнутую спинку стула Tonet. – А мёд-то славен у тебя, а-аа-ромат высшего качества, поищи такой, пожалуй, что Елабужский с ним…
– Да уж, Серафим Афанасьевич, старика Варженина, нашего, за версту отсюда усадьба его, – и Савелий Никитич рукой показал в сторону Вятки. – Гречичный особо выделить надобно, большую партию опять же в Нижний удачно отправил, и с прибытком, а огурцам нашим-то какая польза, любо-дорого поглядеть, в конце мая уже вершка на четыре, и в весе всё растут и растут…
– А-а-а, а вот и ты, наша красавица! Попалася, и жужжишь шибко? Ну и давай я тебя выручать буду, полетай, полетай ещё, – и Серафим Афанасьевич таким лёгким движением руки сердечно и просто вызволил узорной и серебряной ложечкой пчёлку из фарфорового блюда, до краёв наполненного тёмно-зернистым пахучим мёдом. И не то чтобы она как-то была озадачена происшедшим или озабочена, но быстро пришла в себя и, как говорится, обернулась напоследок, взлетев гудящей и очень вкусной мелодией!..
– Ты смотри, какова, а, Савелий Никитич! Знающая куда летать!.. Так-так!
– Э, кхе-кхе, в раздолье луговое направилась, знамо дело, подруга цветастых полей…
Подул свежий ветерок, такой весёлый и искренний, чистый и открытый, и донёсся какой-то говор с площади, будто кто покупал телегу у купца Акинфиева…
– Всё ли у тебя готово, а расскажи, Савелий Никитич, Еремей Палыч уж больно знатный заказ прислал. Справитесь до 1 августа, засолите огурчиков? Пять тысяч бочонков, саженевой меры, одолеете нонче? А то давай землю на откуп отдадим, коли сможете поднять, в следующий годик у него планы обширны, скажу тебе, пол-Европы хочет нашими огурчиками одарить, засолка у них не та, не могут, засолют, а как жёстки, да и не вкусны. Прошлым летом угощал, вот потеха нашим в Нижнем была, да и цвет кой-то совсем не огуречный, одним словом, немецкая работа ихня…
– Да уж с февраля рассаду готовим, Серафим Афанасьевич, в баньках и клетях ставим, углями на ночь тепло держим! Ребята малые, а как пособляют. Истобенскиеж мы …А огурцов-то нынче, к середине лета, и того, поболее будет, чем в прошлом. Серафим Ржаной уж тысячу бочек изготовил, аж и ночью стучат, а клёпки запасли – года на три хватит. Вот и Еремея Палыча сегодня встретим, встретим, как и подобает – достойно! Марфа Веремеева пирогов испекла, всё в печи держит, чтобы горячие к приезду, купец Митрофанов Селантий колбаски полный набор, да и окороков с холодцом, опять ж рыбка, и стерлядь, щука, налим, огурчики, капустка, рыжики, нашенские. А для веселья, что подобает, вина хмельного и с пивом, три бочонка, а ещё и Мотя, балалаечник наш, с ребятами гармонистами, удалые. Скажу вам, Серафим Афанасьевич, часами играют, и всё без устали, игруны наши, весельчаки!.. Звонко у них получается, особливо «Игровая» наша, Истобенская!
– А Мотя, случаем, не Балагуров ли, – протяжно произнёс Серафим Афанасьевич, глядя в задумчивую даль, и чуть прихлебнул чаю, – не он ли на Вятке по приезду господина Фёдорова, в прошлом году, играл на гармонике! А и помнится изрядно великомо то событие, а Мстислав Никандрович, поверь, был очень, очень удивлён мастерству Матвея Балагурова, знаешь ли, а, Савелий Никитич?
– Хм-хм, это, что ли, Мотя, пастушок-то наш, вот стервец, так отметиться, и никому, и ничего не доложил, да и что сказать, хитёр, хитёр… Это, э-э-э, я ведь и послал за нашим Мотей, Фросю Метелихину, подготовиться, там, сыграться с дружками, Николкой и Ванькой, чтобы громко и с мелодией красивой на бережку быть… А-а-а-а, вот и они, приехали!
Коляска Афросиньи Метелихиной со скрипом уставших рессор и мелодией дорожных колёс, фыркнув неразборчиво, но со вкусом, встала под воротами.
– Э-ге-ге-е, а, Савелий Никитич! Приехали мы, – кричала Фрося. – Мотя ещё частушек насочинял! Хорош-ш-ш-и они!.. Ух, и горят же!..
Мотя взбежал по лестнице парадного входа меж старинного поручня и точёных балясин, стройным шагом полуокружий стоящих на взводном марше и ещё светящихся чистой и первозданной статью.
– Ну, Матвей Сергеевич, милости просим! – разводя руками и привстав, Савелий Никитич одарил Мотю улыбкой сладкой и запоминающейся. – Заходи, мил дружок, рассказывай, как и весел нынче, а и кудри вьются-то у тебя! Игрун ты наш замечательный! – уже совсем растаял Савелий Никитич. – Ныне праздник у нас, сам Еремей Палыч к нам едет, погостит у нас денька два, а нам и радость. Вот и Серафим Афанасьевич к нам приехал, изволь любить и жаловать…