Журнал «Парус» №75, 2019 г. — страница 34 из 52

– Наслышан, Матвей Сергеевич, наслышан, твоим усердием знатным и мастерством, выше всяких похвал сей фавор русской балалайки! Да вот-с! Живём в лесном краю, а коснись тонкости ремесла – кудесники и волшебники вокруг! Умеем братец, умеем, живую стезю нашей сторонки воочию дать и показать примерно! Трудись, милый друг, на благо Отечества нашего, родного, трудами и потом добивайся признания! Рад и рад приветствовать тебя, Матвей Сергеевич, порадовал…

А Мотя и опешил, похвал он, конечно, слышал много, но от самого главы земства, ну да и бывает!..

– В о-о-бщем, Матвей, надо сыграть и весело, и с настроем праздничным, душевно и с полётом, а и пой частушки свои, струною наигранной, звенящей глубоко! – напутствовал Мотю Серафим Афанасьевич. – Хороши они, слыхал не раз, да и вот, и исполни нам сейчас, и послушаем!

И Мотя запел, пританцовывая немного в балалаечном строе, лихо ставя аккорды на золотистых ладах её, блестящих от игры его пальцев, и сама она, медового цвета, обтёртая и старинная, излучала неведомый свет и настрой, такой родной и благодушный, широкий и всеохватный, памятный и добрый!..

А коро-о-овы и бычки-и-и-и

Мне огу-у-у-рчик принесл-и-и-и,

Истобе-е-е-н-ский, настоя-я-щи-и-и-й,

Светлой зе-е-еленью блестя-я-щ-щ-и-и-й!

Э-э-х-хх!!! – и Мотя с усердием и как будто натянутыми вожжами управлял своим слогом, льющимся широко и плавно, как весенняя река обозначала свой порыв и стремление увидеть нижележащие дали, в той глубокой и искренней силе, приоткрывающей безразмерность и величие Русской земли!..


***

Избушка бакенщика Михайла Петровича Стрежного стояла на берегу, где река широким и всеохватным жестом, в своём закруглении, уплывала весела и нарядна в поворотную даль. Песочек и кустики ивы, комья глины, осока и длинные пряди водорослей придавали сказочный настрой в общей картине происходящего. Рядом сушились бакены, летал волшебный ветерок, и поющий лес клонился к реке, кудрявой и таинственной…

Бакенщик Петрович сидел на лавке. Он руками заделывал морду из ивовых прутьев, и даже отсюда был слышен запах его керосина, пополам с чёрной дегтярской смолой. Перст белой колокольни возвышался на пригорке, и мурлыкал кот Фимка, облизывающий здесь свою драную лапу.

– Опять, разбойник, дрыхнешь, – искоса пробурчал Петрович. – Неделю где носило? Хоть бы мышь одну принёс, разлёгся, супостат кошачий, ба-а-а-рр-р-сук, – он уже начинал гневиться. – Вот не пущу сегодня домой! А Девка Русалка придёт, и что, в село опять дёру дашь? Ужо она придёт, сегодня, у-уу-у, котяра!

Петрович и сам понимал, что придёт, два раза была уж, жди третьего. Как-то за полночь, когда лунная дорожка стелилась по реке и плыл туман в ночи, в окно тихо постучали. На столе стояла керосиновая лампа. Её красновато-оранжевый отсвет обозначил лицо, женское, мокрое, со скрученными волосами, не прибранными, и взглядом, внимающим происходящее внутри. Глаза говорили о многом и были неведомы в череде обликов, виденных Петровичем за свою жизнь. Восьмой десяток разменял, и сомов двухпудовых излавливал, и в ледоход по реке в лодке опрокидывался, и в круговерть речных глубинных ключей заплывал, но тогда почувствовал, что не человечье лицо тут, и всё… Она улыбнулась, или сгримасничала, провела по стеклу рукой и исчезла. И Петрович за ночь даже не прилёг, просто ошарашен был, ни дать, ни взять пожаловала. Только с той поры запираться стал на ночь, да и кол под рукой держать.

Разговоры о русальих игрищах ходили по селу, но всё как-то вокруг да около, и объяснялись они впечатлительностью людской натуры. Правда, случай с Ивашкой, сыном мельника Степана Хомутова, многих заставил по-другому взглянуть на старые байки.

Пошли ребята купаться на Старый затон, по течению реки недалёко, да и протока там вся заросшая и обмелевшая. День, солнышко, птички поют, и сперва песчаная отмель, а потом и глубина сразу, Лешим омутом зовут. Чистая гладь, и ни волны, как зеркало наливное, дна никто не доставал, а вода черна. Брызгаются так, кричат, плескаются, да вдруг Ивашку кто-то за ногу дёрнул, за пятку, да и тащит в глубину. Ногу успел выдернуть, орал, да ребята помогли, и бежать по мелководью, а как оглянулись, видят, голова чья-то, из-под воды поднялась, и волосы зелёны в тине, да и перевернулась с всплеском, как будто сом плещется… Только остерегаться стали с тех пор стоячей воды и глубин. Ну, конечно, мужики сетями и баграми всё проверили тогда, да ничего, только пузыри шли, много, будто кто дышит там…

– Ну-у-у, Михайло Петрович, – ласково и даже празднично раздался оклик. – Как живёшь, чем дышишь? – подходил и улыбался своими усами урядник Тимофей Морозов, чуть скрипя сапожками. – Здравствуй, дорогой, здравствуй!..

– А-а-а-х ты, батюшки!!! Тимофей Евграфьевич, пожаловал, доброго здравия!.. Петрович выпрямил спину, откинувшись на бревно избы, и посмотрел на приседавшего рядом Тимофея.

– Как здоровьице, а, Михайло Петрович? Всё плаваешь, пароходики встречаешь? – поинтересовался он. – Речную Девицу ещё не изловил? Тимофей знал о Русалке, да и всё село знало, Петрович не таился: пришла – значит, надобно. Он немедля отправил в Вятку циркуляр об этом случае.

– Ты, дедушка, сильно не пужайся, бывали и не такие чудеса, в наших-то лесах чего только и нету, и лешего люди встречали. Вон в позапрошлом годе у Опарихи бабы на болоте то ли чёрта, то ли лешака встретили, и не суются более в лес-то, а, – рассмеялся он. – Сторонка лесная наша, она далёко тянется, а болот и угорьев без счёта. Хотя живое существо она, но тож божья тварь, и неведома нашему уму и пониманию.

И будто в завершение его слов, над речным обрывом, среди кустов ив, возникло лицо, смотрящее прямо на них. Как-то и бесшумно оно показалось.

– Н-у-у-у ты смотри, прямо днём разгулялась, – оторопевший Тимофей потянулся рукой к кобуре, расстегивая её быстро и с налёта. Он вскочил и бросился к кустам, держа перед собой револьвер. – Стой, девка, стой! Не уйдёшь от Тимофея-урядника! Лицо исчезло, как и не было его, только ивы шумели от ветра. Он пыхтел и кричал про полицию, свою смекалку и удаль Орловского гарнизона…

Колокольный звон раздался тихо и незаметно. Призывом, в котором горел огненный сокол, летал, чистя душу земного края, и без устали летал, шибко охотчив был, как живой. Тимофей обернулся и как-то обмяк весь.

– Петрович, пора! Едет наш мил дружок, безостановочно, пароходик вон его и с дымком разошёлся! Надобно встретить по чести Еремея Палыча! Сбирайся, Петрович, гостя дорогого встречать будем!..


***

…Речка Кузиха как-то разлеглась своим пейзажным началом, сонмом своего лесного сна, зеркалом вод в тенистых кружалах, а речка Золотиха кружила веретеном по заливным лугам, среди высоких трав и цветов, изгибалась белым песком, как волшебная рыба небылица, журча и образуя тихие заводи саженной глуби. Озеро Золотое стояло поодаль в леске наверху и плескалось в игре с берегами. Мельничный ворот, весь чёрный и мокрый, гудел валом, и брызги вод показывали своё право рождаться здесь Кузихе и Золотихе. Дубы, сосны, липы шапками парили вверху, слушая падающую воду, и грохочущее скрежетание каменных жерновов, крутящихся себе навстречу с добротой старинной, гладкой и пахнущей зерном.

Вся изба изнутри была покрыта слоем слежавшейся серой муки, ставшей уже коростой, похожей на затвердевший панцирь белой рыбицы белуги.

Степан Хомутов сидел за столом у окна и подсчитывал муку в пудах, сколько выход был из зерна. Его кудри и бороду запорошила мука, он смахивал её по привычке, уже давней и приросшей к нему сыздавна. Холщовая рубаха была сера. Он огладил бороду и кашлянул, повернул голову и выкрикнул:

– Ивашка, у Зипунова сколько осталось?

– Ещё восемь мешков, батя, – натужно прокричал Ивашка, сын его, весь в муке и мокрый от пота, жилистыми руками опрокидывая мешок в лоток, вены набухшие на руках синели верёвками. – А восьмой опрокинул, записывай, все в полоску они красную. Всего тридцать мешков по три пуда, девяносто пудов, на торг обещал скидку дать, – и стал лопаткой деревянной ровнять лабаз с зерном.

Рядом с мельницей стоял их дом, огородец с колодцем, ледник, сеновал. Запахи нового сена и муки сливались в какой-то новый аромат природного обновления, днём и ночью, летом и зимой. По именам их в селе не звали, просто «мельники», старый и младой.

Озеро уходило в лесную чащобу, заворачивало удилом сбруи и терялось в лесах. Стояли плотинки-перемычки в узких местах, чтобы не сливать воду всю из озера.

Купались они с брызгами, отмокали, вертелись и в глубине у родников, холодных и ледяных. Сидели под навесом и смотрели на всё – на колокольню, село, луга без края, реку…

Пять лет назад чистили ближний пруд, спускали воду. Пришёл народ, ребятишки, сгребли тину, водоросли, деревья, всякого хламья, поди с основания села первый раз. Рыбу на подводах по селу развезли, небывалых сомов, щук, судаков и прочего, да и увидели камень, чудно большой какой, округлый и вытянутый, с узорами и буковками непонятными. Антип-засольщик походил вокруг, потрогал руками надписи, гладил их и улыбался себе. Притулился спинкой к камню и просидел так до ночи, будто спит, а утром сказал как приказал.

– Камень увезти в лес, на взгорочек с полянкой, недалеча.

Впрягли двадцать лошадей, поставили на полозья и поехали. К полудню нашли место и установили сей камень. Обхаживали камень вокруг, сидели на нём, рассматривали находку и порешили, что камень тёплый, руки греет. Ну и чудеса!

– Что за камень, Антип, поведай нам, сказку или быль-небылицу мудрёну.

– Камень сей наш давнешний, сколько лет, сказать не могу, но старый-престарый, силу имеет могучую, горячую и радостную. Быть ему здесь всегда, пришло к нему время его, каменное, а нам всем доброе. Приходи к нему кто захочет, муж да жена с чадом своим, молодец да молодица, дед да бабка, зверь лесной, дикий и лютый, птица лесная, всех приютит, поможет разумением своим, как и старым людям рёк он, так и нам будет.