А рассуждать, разделять народность и массовость легко и приятно в тиши писательского кабинета или на писательской даче в Переделкино. Но попробуйте разделить массу и народ на той же сегодняшней Украине или на Поклонной с Болотной… Кто масса, кто народ, а кто сброд?..
11. Расскажите читателям «Паруса» какой-нибудь эпизод своей творческой биографии, который можно назвать значительным или о котором никто не знает.
Я уже нарассказывал кучу эпизодов, которые оказались значительными в моей «творческой биографии» и о которых никто ничего не знает. Следует, наверное, добавить, что со всеми своими эпизодами, сюжетами моей земной жизни я явно не вписывался в общее течение советской литературы, советской правды; и, побывав в разных учреждениях и у писателей… выслушав всех… я сжег всё мною написанное и ушёл жить в лес. Откуда и заполняю сейчас анкету для «Паруса». И если честно, то я не писатель. Писателя, в обычном представлении и понимании людей, я сжёг в себе тогда, на болоте, когда жёг и топил в болоте целый мешок своих опусов, жёг в порядке «очищения» от писателя, потому что зашёл со своим писательством тогда в полный тупик… упёрся головой и душой в давящую, душащую меня стену… Хотя очиститься и выйти за стену одним сожжением бумаг… конечно – нет!.. Но такой вот был мой путь к сегодняшнему ответу на анкету «Паруса». И когда сегодня меня называют писателем, мне становится неловко, я опускаю глаза, склоняю голову, как будто присвоил что-то не своё… И само слово «писатель» давит, гнёт, гнетёт меня своей важностью. Моей душе гораздо ближе весёлое, легкое, почти воздушное пушкинское – «сочинитель». Впрочем, сам я не такой уж и весёлый. А как я смеялся!.. Как я заразительно когда-то смеялся… Но смех мой оборвался, когда меня ввели в ту «странную камеру». Где мою голову рвали тысячи вопросов и не было ни одного ответа… Да, странная то была камера… Разговоры у меня с ней и в ней были не менее интересные, чем у Ивана Карамазова с чёртом. Но тогда, в той камере, я ещё ничего не знал ни о Достоевском, ни о моем тезке Иване Карамазове и его собеседнике… Может, это и хорошо… Всему своё время…
12. Каким Вам видится идеальный литературный критик?
Один мой критик был «главный идеолог нашего города» – так мне его представили в той организации, куда меня привезли, забрав с работы, «для беседы» и дачи «Объяснения», потом ещё приглашали, опять-таки для бесед… Во время первой беседы и дали мне для прочтения одну нотацию-аннотацию на моё творчество этого самого «главного идеолога нашего города». Это была совершенно казённо-суконная, бесталанная писанина, в конце которой было написано – «последыш Солженицына»; в общем контексте нотации звучало как – змеёныш. Хотя «последышем»» или последователем учения Солженицына я никогда не был. Встреч с ним не имел, письменного общения тоже. Произведений его не читал: ни тогда, когда запрещали, ни сегодня, когда разрешили (за исключением кое-чего мне случайно с Перестройкой попавшего). Тюремно-лагерного опыта с меня хватило своего, и перелопачивать всю «шарашку» Александра Исаевича во мне нет ни нужды, ни желания. Обещают издать книгу его избранных мыслей. Вот тогда, может, и загляну…
Вторым моим критиком был известный в ту пору в Новосибирске писатель, написавший критическую рецензию на мои рассказы. Но почему-то он не напечатал свою рецензию в журнале «Сибирские огни», а мне передали её в том самом учреждении, где мы долго и трудно (особенно для меня) говорили о Правде.
И в конце того разговора был ко мне вопрос:
– И куда вы теперь дальше, Иван Григорьевич?.. В Америку?..
– Предлагаете? – сказал я.
– Хотим знать ваши дальнейшие действия, – сказали они.
Но в те минуты своих дальнейших действий я и сам не знал… Только чувствовал и понимал, что в моём писательстве у меня всюду – тупик.
И ещё, как напутствие, мне было сказано:
– Иван Григорьевич, если будете продолжать писать, как написаны «Старуха Воинская» и «Но пасаран!» – сядете. И надолго… А как и что там, нам вам рассказывать не надо. Сами знаете…
Да, я знал и помнил: «Сгноим! Правдолюбец!..».
– И друзья ваши на вас уже показали. По сути, обвинили вас в негативном отношении к советскому образу жизни. Хотите прочитать их показания?..
Я, помню, засмеялся и, подняв обе руки, словно от себя что-то отталкивая, сказал:
– Не надо… Оставьте это себе… Передо мной никто из друзей ни в чём не виноват. Вы навалились на хрупкие женские плечи, на ничего не ожидавшие души всем авторитетом вашей организации, всем «синдромом 38 года…» И говорите, что они на меня показали!.. Это не истинное их показание и отношение ко мне, и вы это прекрасно знаете. Они просто оказались выбиты вами из их «телеги жизни», растерялись и поступили, как смогли…
И спустя годы могу повторить, что те, мне тогда близкие люди, которые будто бы на меня показали, поступили как могли. Может, кто-то и покачнулся в себе, но ведь и «синдром» на них давил…
Ну кто ж из нас на палубе большой
Не падал, не блевал и не ругался?
Их мало, с опытной душой,
Кто твёрдым в качке оставался…
И у моих друзей в их жизненном опыте не было ни той моей «странной камеры», ни моего прочтения «Преступления и наказания» под антураж глухих и гулких тюремных коридоров, не было у них и главы «Великий инквизитор», в сочетании со странной камерой… Они «проходили» всё это в школе, довольно «скушно», равнодушно, без особенного своего участия, следовательно, и без сильного чувства и мысли… Проходили, как требуется для отметки в аттестате для прохождения по «стандартной» школьной программе. Да и в советской школе на Достоевском сильно не заострялись. «Бедные люди» да «Белые ночи». Уж коли самого Бога нет, то о каких-то «бесах» и говорить не стоит. А уж «мертвый дом», «записки из какого-то тёмного подполья» – зачем они советской литературе и светлой советской критической мысли нужны?
Даже Белинский вряд ли был идеальным критиком и знал всю литературную истину или кухню и точно на базе истины определял творчество того же Гоголя, наверно самого загадочного и сложного в русской литературе. Но Белинский был предельно честен… Чего совершенно не хватало и, можно даже сказать, не было от рождения в советской критике.
Нет, идеального литературного критика быть не может. Был бы хотя бы критик с некоторым пониманием человека, его душевных метаний, исканий, скитаний… чтобы нам всем вместе выходить из тупика…
Позже, уже на момент объявленной в стране «гласности», я увидел по телевизору один сюжет. Журналист показывал человека, своего знакомого… И, показывая его на всю страну, объявил, что высвечивает в таком неприглядном виде друга только для наглядного примера – в какой мы стране жили и что с нами делали… И начался показ. Это был в начале очень успешный молодой человек из так называемой «золотой молодёжи» советского периода. Он даже учился в МГИМО или что-то в этом роде. Ездил за границу… Это и послужило причиной того, что однажды к нему подошёл «человек в штатском». Ну, подошёл, да и хрен с тобой… Но тот из МГИМО, из золотой молодёжи пошатнулся… и принял от человека в штатском какие-то условия. А какие это условия? – да доносить… Доносить, как он сказал, ни на кого не доносил, но условия всё же принял и в себе раздвоился… И в конце этой раздвоенности из преуспевающего, «золотого» – в хлам спился. И снимаемый оператором в его родительской квартире, в которой он уже всё пропил: и антиквар, и живопись… и даже мебель, – на чём свет стоит костерил, теперь с пьяными слезами, «коммуняков» и «кагебистов». Я смотрел этот сюжет и имел двоякое чувство. С одной стороны, вроде жалко человека: так его уронили, так шмякнули… Но с другой стороны – должно же и в нас самих быть что-то, кроме страха, парализующего нашу волю до недержания на ногах, а то и мочи, при подошедшем к нам человеке, пусть даже он трижды в «штатском». Но тебя-то ещё даже и не бьют, и не гноят… А ещё только тебе делается скользкое предложение… И чего ты боишься? Что за границу тебя не выпустят?.. Да пожертвуй!.. Хрен с ней, с этой заграницей!.. Ведь если внимательно к ней присмотреться, то в ней нисколько не лучше, чем по эту «сторону добра и зла…» И что уж всё-то на «кагебистов»?.. В Советском Союзе были тысячи писателей и журналистов!.. Да постой каждый из них только один день, один раз, словом и делом за справедливость и правду жизни – и мы сегодня бы все жили в золотом веке, в рубиновой стране. Но вот взять хотя бы того же известного в Новосибирске писателя, написавшего в то время на меня рецензию с названием «Рассказы». Вместо того, чтобы напечатать мои рассказы и свою рецензию в журнале и публично всем нам – писателям, критикам и читателям – обсудить (и оправдывайся дурак-Иван перед народом за свою глупость), писатель отдаёт эту рецензию в КГБ – и я получаю её из их рук… Ну, как вы на «Парусе» это находите?.. И скажу вам: моё личное впечатление о сотрудниках КГБ того времени, с которыми я имел дело, особенно о старшем среди них, гораздо лучшее, чем о писателях того же времени, с которыми я тоже имел дело… и со старшим среди новосибирских писателей тоже…
Да, «синдром» был, давил, но 38-го года уже не было. А за синдром несёт ответственность уже всё общество, а не один КГБ. И прежде всего несут ответственность люди не физического труда – люди творческих профессий, особенно в области слова, театра, кино, иначе, за что они едят хлеб, который не сеяли?.. И когда я читаю в газете возглашения создателей и исполнителей «Ласкового мая», которые носили со своих слащавых, слюнявых песнопений деньги мешками, что на горло их песне наступал КГБ!.. Ну ладно такое в майском возрасте и перед майскими бабочками, кружащими, визжащими на стадионах… Но уже в сорок лет и на всю страну!.. А другие это печатают – как правду, как борьбу… Такое ощущение, что наш народ становится глупее самых неразвитых народов планеты. Впрочем, так это и происходит – сначала самовосхваление, потом саморазложение…