Журнал «Парус» №79, 2019 г. — страница 18 из 51

ум сердечный, не интуицию, логику, а способность прощать. Она же страстна, у нее «гордое лицо, ужасно гордое» (8; 32), а гордость склонна к страданию, поскольку оскорблена жизнью. Она разделяет мысль князя, но ее душа – в ином, ей близка стихия. Унижение не дает ей жить. Она сравнима с Агнцем внешне: чиста изначально и не очищена от заемного. Стихия ее любви и жжет, и губит, толкая на жертвувсесожжения ради князя («Приедет, распалит», – зло говорит она о Тоцком).

Иррациональные в корне правда и ложь желаний ищут своего, оправданий. Так что рок и миф об андрогинах внешне исполняются: князь любит обеих разом. Характер, ситуация сказываются не предопределяюще, а косвенно, испытующе.

Любовные треугольники. Все в мире определяет любовь (герои – ее рабы, мечтают по своей глупой воле пожить).

И благо, если эту стихию питают сильная вера и добрая воля (как Митю, Грушеньку, Соню; своевольные же терпят крах, так как обида от унижения готова спалить мир и себя, но не готова к чистой жертве; унижение и кеносис схожи по форме и различны по смыслу, как воля злая и добрая. Но есть у Достоевского и иной поворот темы своеволия (на примере князя).

Так в одной из работ рассматривается коллизия «третьего лишнего» в творчестве двух авторов23. Тема позволяет выйти на актуальную проблему мировоззрений (революционного и христианского)24 и их отражений в типах романов – идеологическом и полифоническом. Безусловно, формулировка темы предполагает уже ее освещение в аспекте любовной проблематики, характерной для двух авторов и русского романа в целом.

Но если социально-психологический уровень темы для демократа Чернышевского – нормативный предел, то у консерватора Достоевского – лишь срединный срез, на котором (но не из него) вырастает его пневматика.

Поскольку они подходят с разных духовно-мировоззренческих позиций – у одного вера в Личность, у другого – социо-психология, натурфилософия Просвещения и натуралистичность, природосообразность, исток позитивизма. Отсюда – разные типы романа – монолог идеологизма и полифонизм, диалогизм. Текст Достоевского не укладывается в жанровые формы публицистики. Тип образности, «художества» квази-реалиста (по сути, умозрения, схемы утописта) принадлежит нормативизму XVIII века, не перейдя грани веков (слом наметился в кон. 20-х – нач. 30-х годов в драмах и прозе Пушкина).

К Достоевскому необходимо приложение критериев совершенно иной эстетики. Видеть его в формате «треугольника» – значит, выплеснуть саму его суть. Здесь работают иные схемы и числовые соотношения, наполненные иными смыслами.

Но вопрос романной типологии в работе даже не задет, а именно он представляет интерес для филолога. Идеологическая основа тоже отошла на второй план; все сведено к любовной интриге в романах. Потому более удачен, но недостаточен для понимания мысли авторов, анализ отношений их героев. Здесь встречаем заинтересованные наблюдения над характером связей. Но концептуальный посыл, вектор движения мысли избран элементарный – в пределах сюжетных треугольников. В «Идиоте» же, на деле, заданы два противоборствующих треугольника: Аглая-Мышкин-Барашкова и Барашкова-Мышкин-Рогожин. Вроде бы задан тривиальный посыл, но тут же он сломан, расширен… – христианской проблематикой. Дипломница идейную подоплеку ощущает, но ей не удается ухватить мысль автора в сюжетной ее реализации. Она бьется в самой же себе расставленных силках триад. У романиста же оба треугольника повернуты друг к другу, разомкнуты вовне, открыты в жизнь.

«Третьим» в обеих триадах предстает, вроде бы, князь. На деле же, там два третьих, составляющих основу романного сюжета – Мышкин и Настасья Филипповна. Дипломница этот момент игнорирует. А при учете стержневой пары – князь и Барашкова – два треугольника обращаются в четырехгранник: с основой Мышкин – Барашкова (агапе) и факультативно Аглая – Рогожин (ревнивцы, между которыми нет отношений, но есть общность страстных интенций, направленных на первую пару).

В основе сюжета оказываются не два треугольника, а единый четырехгранник с определяющей основой «праведник и блудница» (способная спастись, но не верящая в возможность своего преображения). Треугольники внутри этой фигуры обозначены пунктиром (квази-связь «князя Христа» и «некающейся Магдалины», лежащую на поверхности, и потому ложную, фиксирует Л.А. Левина, потому автор и убрал прямую параллель с Христом, что она намечала ренессансно-еретический след, лже-ассоциацию как у Чернышевского (где есть издевка над критикой, любящей развесистую клюкву).

Ключ лежит рядом, но его не видят, даже герой, что ослеплен любовью к Аглае, лже-идеей своей миссии. А возможный исход из ситуации намечен в финале образом Веры Лебедевой (потенция новых, но не опасных, треугольников).

Князь при Настасье Филипповне готов быть сиделкой, ее спасителем. Но жертву его отвергают, поскольку ему самому нужна «сиделка»; ни Барашкова, ни Аглая к этой роли не призваны, не способны; а он поневоле явился их «губителем». Оселком подлинности героя стала его идея жертвенного служения: герой оказался верен ей и себе.

Сомнителен не он, а его миссия (не идея, а ее своевольное приятие; подражание Христу как самоуподобление – францисканско-западный вариант).

Гибелен оказался стихийно сердечный, совестный порыв, не сверенный с опытом Отцов, с Преданием, с духовным трезвением. Автор испытует любимую идею, вложив ее в уста любимого героя, и найдя в обоих искус, неизбежный изъян, симптом болезни, что зовется теопасхизмом (Богострастие, Богостражничество), исходящим из монофизитства.

Здесь вспоминается изречение ап. Луки: «Врачу, исцелися сам». В нем – ключ к дару Достоевского, совестной и духовно трезвой одаренности, соотносимой с богодухновением Благой вести! Здесь мало совести, необходимо и трезвение, почерпнутое из Опыта. Остальное – уже вопрос техники, мастерства, приема. У автора быт и психология лишь реализуют, воплощают духовное. Он решает жгучую для него проблему не отношения к Богу (это для него не проблема), а отношения Христа – лично к нему! Роман оказывается о личном крахе национально-филетическогомессианства, идеи, чреватой христоподменой, об искусе христозамещения в христоподражании.

Его романы – постижение Истины, пропущенное через опыт Церкви, очищенное «почвой» Духа. Замысел реализовался, но чуть иначе, чем предполагалось вначале. Его исповедь стала предостережением, пророчеством. Истина одолела идею, Галилеянин – эллина Платона. Это не персонально-психический гений, а личностно-духовный дар Бога.

Финал романа – не безмолвное ли сретение оппонирующих братьев по духу, ставших «братьями по крови», пролитой одним из них; не сплетение ли мистики, этики и эстетики, эллинизма и христианства? Жертва заколения обернулась жертвой искупления. Обращение горечи в упование, телесного в духовное наши авторы переняли у Благовестия.

«Роман о христианине» и развил идею социально-практического христианства, возможности спасения мира,послушания и спасения в миру25. Это все та же тема Боговоплощения, Теофании, Ее цели и смысла. Автор проверяет идею на жизнеспособность, опыт – на универсальность, добро на победительность в мире. Потому «правда» Ипполита близка князю, как правда Ивана и Инквизитора – Алеше; исток вопрошаний (совопросник века сего). Но мужество атеиста Ипполита безысходно, шатко; а князь добросердечен, простодушен, простец, свят, но неискусен.

И падучая князя – знак пререкаемый (как Христос – иудеям соблазн, эллинам безумие) – отсылает к Ивану (горячка, бред) и Алеше (приступы, как у матери), а через самоубийцу Ставрогина – к Смердякову; князь пребывает в скрещении потенций: воличноствление (уподобление, воплощение, воипостазирование), воскресение или расподобление, развоплощение, различноствление, возрождение в новом обличье.

Даже Зосима – проблемен. Эти две возможности и достойны рассмотрения для понимания истока двойственности, где Исток двуединства, диалога – Богочеловек.

Потому Он – не Гарант, а Податель благ, потенций, дарует нам шанс. Это дар любви; гарантии унизили бы творение Его, сведя все к механике («бог из машины» древней трагедии Рока). Здесь же Драма воли, поскольку любой дар – обратим в свою противоположность, пререкаем, повреждаем, наконец, отвергаем нашей волей. Личность – в любви-истоке, свободе-условии, творчестве – форме реализации себя. Это наш неприкосновенный запас, а в большем нет и нужды. Бог дарует Себя, всегда с нами (Эм-ману-Эль), даже в полном нашем помрачении. Так теоцентрия и антропоцентрия в Христе (всецело Бог и всецело человек) сопряжены в христоцентрии мира, где теозис (обожение) – цель творения, а Бог – Творец жизни.

Опасность кроется не вовне, не в среде, а в нас. Так возник ренессансный тупик христозамещения, приведя к идее Ницше – Бог умер. Но Богооставленность мира – лишь субботствование во гробе жизни, тревожный покой субботы. – «Мне – невоскресшему Христу» (Блок). Гордыня – рабство греху, исток любого греха (против Бога, мира, себя). Зависть – грех против себя, вогнание себя в уныние и депрессию, неверие; тщеславие – страх быть непризнанным, зависимость от чужих мнений при презрении к ним (Байрон, романтики), шаг к рабству людям, социуму вместо рабства Богу, что раскрыто на судьбе Н. Ф. Барашковой (Агнца). А свобода, достоинство образа и подобия в стоицизме разве отменены?

Стоицизм и выводит эллинов к приятию Христа и вместе с тем к подмене