Ручей-речка, петляя по низине, принимал в себя ручеек с холодной родниковой водой, заросшие осокой берега отступали, ольха и хворост расступались, и вода тихо струилась по песчаному ложу, промывая, перекатывая песок. Брод – широкий, с песчаным дном; давно, года четыре назад, где-то посередине его была вырыта экскаватором яма, чтобы купалась детвора. Теперь она почти затянута песком, но ездить здесь перестали; только когда начинается сенокос, переезжают брод трактора.
…Было утро, середина лета. Взошло солнце. В прозрачной проточной воде резвились мальки. Они носились по мелководью, гонялись друг за дружкой, да так резво, что песок на дне подпрыгивал и уносился вниз по течению. По поверхности воды, отражая солнце, – слепя глаза и пуская повсюду маленькие солнечные зайчики, – пробегала рябь, поднятая расшалившейся мелюзгой. Порой рыбешки выпрыгивали на воздух, а то вдруг быстро, зачем-то все разом, выставляли из воды свои ротики. И тут же ныряли в глубину, оставляя за собой множество маленьких кругов – волн, которые смешивались, сбивались друг с другом, смешно морщили ручей-речку и уносились течением в сужающийся проход между кустами хвороста с одной стороны – и камышом с другой. Мальки резвились на чистой воде, не подплывая к камышу и не приближаясь к теням ольхи и хвороста: там, в темной глубине, их подстерегали враги – молодые недомерки-щурята да колючие, ершистые, прожорливые окуньки и ершики…
Трактор был старый, больной, ревматичный и простуженный. Он медленно полз по давно не езженой дороге, стонал, скрипел, кашлял и чихал, обдавая всё вокруг густым, мерзким запахом горелой соляры. Утробно урча, пожирал большими колесами дорогу, сминал молодую сочную траву, так неосторожно выросшую на старой колее. Громко отплевываясь колесами (древняя ржавая железка, не любящая воду!), въехал в ручей, капая изо всех щелей маслом, солярой и противной ржавой водой из радиатора.
Равнодушный ко всему не масляному, не железному и не резиновому, трактор, натужно пыхтя, выполз из воды – и уже на той стороне стал с воем лезть на бугор, расшвыривая песок, сухую каменистую глину и ошметки травы своими пробуксовывающими колесами…
В прибрежной траве, на песчаной отмели трепыхались мальки, выброшенные на берег поднятой трактором волной. Раздавленные, они не двигались. Теряя чешую на траве и песке, чуть шевелились, извивались – с прорванными животиками и сломанными спинками. А целые, невредимые еще подпрыгивали по песку, по траве… почти на месте… потеряв, истратив силу, устало и вяло лежали, беззвучно открывая в неслышном крике ротики… и уже сонно двигая, шевеля жабрами…
Девочка лет шести-семи собирала трепещущие, скользкие тельца в ладошку, опускала в воду. Смотрела, как кто-то стремглав уходил на глубину, а кто-то всплывал вверх брюшком и, мерно покачиваемый течением, уносился в протоку. Помятые рыбешки медленно, неуверенно погружались в воду… но, обессилев, безвольно всплывали… и, переворачиваясь, плыли, выставив над водой светлые животики…
Прошло полчаса, а возле брода всё ползала на коленях маленькая девочка. Искала в густой траве уже безжизненные тела мальков, опускала их в воду… тихо плакала, размазывая по щекам слезы вперемешку с илом и грязью…
Судовой журнал «Паруса»
Николай СМИРНОВ. Судовой журнал «Паруса». Запись четырнадцатая: «Портрет царицы»
Пока ждали парома с той стороны да отчаливали, из-за леса нанесло мутную, низкую тучку, но Волга её задержала и отвела в сизую даль, лишь чуть спрыснуло мелким дождичком.
На палубе, борт о борт заставленном автомашинами, в ущимье, у нарядной, брусничной пожарной машины стоят – шофёр её и Лихорозов, румяный колобок с голубыми из-под козырька кепки глазами, ответственный секретарь районной газеты, пропагандист, любитель пустоватых партийных поучений. Рассуждая, Лихорозов изредка помавает рукой, вынимая её из кармана поношенного, предусмотрительно надетого серого плащишка.
Разговор повернул на спецовку. Шофер, высокий, плотный детина, одет легко, без шапки.
– Нам бы тоже надо спецовку… А то как раза два в командировку на ферму сходишь да в поле – так и сапоги меняй, – озабоченно толкует Лихорозов.
– У нас дают, – отвечает лениво шофер… Я не одеваю… Штаны, куртка. Плащ такой серый… У меня один дома висит, скоро второй дадут… Я не ношу – наденешь, как петух!..
– Вот бы и нам надо спецовку форменную такую…
– Нет, я не одеваю – наденешь, как петух!
– А что? Надо!.. – упрямо развивает своё Лихорозов. – И фуражку такую, с нашивкой. Идёшь где-нибудь по лесу, видишь – безобразие творится. Ага, уже видят по фуражке – вон, идёт!.. – Он грустно посмотрел на лужицу во вмятине ржавистой палубы. Серая кепочка на голове блином. Привычно вода плещет в железные борта. Небо серенькое, недовольное, как с похмелья.
Страх глубоко в людях сидит, вбит крепко. Внешность – обманчива.
Зайдя в сельхозотдел редакции, заложив руки в карманы, Лихорозов рассказывает:
– Хочу из деревни привезти самовар, покрыть лаком. Самовар с медалями, с орлами… Придут гости… – Доверительно и застенчиво улыбается: – Только боюсь: из-за этих медалей не подумают ли, что я какой-нибудь монархист?.. – И смотрит вопросительно: мы оба – коммунисты…
В небольшом купеческом лабазе с чёрным от мазута, выщербленным полом, где до этого был холодный гараж, – теперь запасник краеведческого музея. Тлеют от перепадов то сырости, то жары дореволюционные книги на досках, подвешенных на чердаке прямо к стропилам. Понизу разложены «божественные» в кожаных разбитых переплетах из закрытых церквей…
Сегодня суббота, 7 апреля 1984 года, Благовещение. С утра играло солнышко – вспоминал: в этом сарае – портрет под самой крышей – красивой женщины – над первой советской энциклопедией и изданием словаря Даля 1914 года; глаза, как два цветка; длинный, долго выведенный нежно – нос… В русском уборе, в диадеме… В то время я думал об идеальном женском образе и, увидев портрет, сильно удивился. Вот то, о чем я думал!..
– Это же последняя русская императрица, – сказал мне краевед Тускляков.
Как же я не узнал её?! Я глядел и представлял, как её с царём и детьми застрелили в подвале, раздели донага, сожгли, залили кислотой… Как в газетах перед этим надсмехались, что «Романовы ведут уединенный образ жизни», то есть в заключении. Как напечатали, что убили лишь одного царя… И попросил фотографа нашей редакции сделать снимки с портрета…
Цветет рябина, коринка, яблони – все улицы белы. Цвет самый снежный, простуженный… Снился сон, что в кладбищенской церкви – богослужение. Стоим, я и маленькая дочка, молимся. Дочка крестится и говорит: «Господи, помилуй!». Стоим у бокового входа в алтарь у стены с фреской: Лазарь воскресший…
Выходим из церкви после службы. Люди – мои ровесники, и все здороваются, называя себя по именам. Сон цветной: вощано-медовый, с синим. Где это происходит, в каких пластах бытия? Сны таких цветов мне снятся часто… А синее – от фрески на стене: Лазарь воскресший – какая и сейчас есть в церкви, где был архив, а теперь – тоже запасник краеведческого музея, склад нетопленный, ледяной.
Занимательный до нелепости образ пришел в голову. Фотограф нарезал на цинковой пластинке клише со снимка, и его по ошибке напечатали в газете. И подпись: Александра Федоровна Романова, доярка с такой-то фермы. Едут – там действительно царица. Как она перековывается? – спрашивает Лихорозов. – Забыла ли царские замашки?..
С неделю удивлялся этому образу, а потом, в ночь с 29 на 30 мая 1984 года как раз и приснился сон о кладбищенской церкви…
Сегодня теща рассказала мне:
– Я пошла в магазин, бежит навстречу от магазина возчик Великанов. Лошадь бросил и кричит: что старухи мне сказали!? – Мы сидим на лавочке и видим – по небу летит Володя Уторин… Только что! Будто идёт по воздуху. И скрылся над кладбищем в деревьях… И перепугались все, говорят: такое – к покойнику!..
– Народ не знает, что и думать?.. Ко мне приходил, спрашивал печатник из типографии: что же это такое будет? – балаганил то ли всерьез, то ли в шутку краевед Тускляков в музее. – И говорят, снизу-то видно: уж больно ботинки-то у него огромные, черные, подметки рубчатые!..
Уторин, шофер около пятидесяти лет, тот самый, что работал на пожарной машине и рассуждал с Лихорозовым о спецовке. Умер с месяц назад от сердечного приступа. Верно, перетрудился, копавши огород. Ведь всё – одной лопатой…
А вчера, оказывается, у него задавили трактором сына. Вот, значит, видение и было к покойнику – толкуют соседи – то есть к смерти сына…
Сын, тоже шофёр, подвыпивши, приехал за молоком на ферму. И – пока нагрузят машину – прилёг в лопухи и дудыльники. Снял рубашку и заснул. Его кликали грузчики: пора ехать! Но не нашли. Тут подъехал трактор и сходу проехал по нему гусеницами. Он даже не вскрикнул. Снова стали искать. Увидели – торчат сапоги из лопухов. Эй, парень! – позвали и увидели, что лица и груди у него нет…
Теперь и про ботинки огромные Уторина вспомнили: подметки рубчатые, как гусеницы тракторные…
Все неестественно ярко маревеет, расплывается в густом воздухе: каждая ромашка, каждый стебелек призрачны, будто разлагаются. Если запечатлеть их, выйдет удивительно непохожее на мир и траву. Все живет разложением, будто белый свет разлагается на цвета радуги. И в цветном маревке за всем этим грезится, мерцая, иной, более четко ограненный образ, плотный, как из неведомого камня. Как на иконе… Живет мир мерцанием и разложением…
А ведь сегодня уже 16 июля – спохватился я – годовщина шестидесятишестилетняя страшной ночи в Екатеринбурге!.. А я как раз покрыл лаком деревянную тёмную рамочку. Сторонки для неё выпиливал на верстаке у пасеки, еще когда там зацвели нежно, засквозили рябым белым цветом в кустах тоненькие рябинки… а у самого тына – крушина цвела, волчьи ягоды…
И в эту рамочку тёмную врезал под прозрачную пленку снимок с портрета царицы, а тыл закрыл кожей от старинного переплета божественной книги растерзанной. И повесил в комнату дочки под икону Богоматери. Этот образ моим родителям дала когда-то родная тётка: на клеймах – те святые, именами которых были окрещены дети её первого мужа, купца. Его, отобрав всё добро, посадили в конце нэпа в тюрьму, и он там умер.