Журнал «Парус» №80, 2020 г. — страница 18 из 48

Я взял книгу и лёг с ней на нары.

«Преступление и наказание» я прочитал на едином дыхании, за три дня; я мог бы прочитать и быстрее, но временами наплыв душевных ощущений, чувств и мыслей захлёстывал меня и я не мог больше читать; откладывал книгу, вставал и ходил – вперёд-назад… Во мне происходили какие-то процессы, даже не мыслительные, а я как будто бы что-то видел… Но не физически, а словно погружаясь свои существом, всем своим естеством в какую-то бездну… Я хожу в ней, ощущаю… А что – пока не знаю сам… Взад-вперёд, взад-вперёд… А потом выхожу из этого состояния на поверхность реальности, моего, нашего «реализма». Снова беру книгу и снова читаю…

Прочитал за три дня и ещё три дня, до следующего обмена книгами, лежал, заложив руки за голову и глядя в потолок, как будто что-то там вижу… Но что – объяснить не могу… Мыслей словно никаких не было. В процессе лежания промелькнула будто бы всего одна мысль, которую тут же и произнёс вслух: «Слабы-с, Родион Романович, слаб… намахнулся, так бей!..» – сказал, словно говорил кому-то, спорил с кем-то…

Вот и вся моя – с виду реакция, внешняя. А что там, внутри происходило, «в бездне» – один Бог знает да дьявол. Но в подошедший четверг сказал библиотекарю:

– Неси всё, что написал этот человек.

– Здесь у меня ничего нет… Подожди, соберу книги и подъеду к тебе…

На этот раз он привёз мне «Братьев Карамазовых». Прочитав главу «Великий инквизитор», я спотыкнулся об одно любопытное в себе состояние. Будто бы всё это я уже знаю. И в книге, в этой главе, лишь нахожу подтверждение тому, что уже знаю, что уже известно мне…

И немудрено: схожесть сюжетов… Подвалы тюрьмы, построенной ещё во времена Екатерины, мало чем отличались от подвалов средневековой инквизиции, и та камера, в которой посетил меня «Сам…», высокий, худой и седой, пусть не девяностолетний, но уже тоже «старик», «Хозяин». Чем не «Великий инквизитор» в окружении «священной стражи»?.. И наш разговор: и молвный, и безмолвный… Всё было так похоже… Не было только того, который поцеловал и ушёл, оставив меня одного… Куда ушёл?.. Вернётся ли?.. Да и был ли вообще?..

Увы! – Того, который поцеловал и ушёл, не было. Была «священная стража» – целый сонм больших и маленьких инквизиторов, был я и эта книга, эта странная глава, списанная словно с сюжета моей жизни…


Да, моё прочтение Достоевского, моё «достоевсковедение» оказалось не школьное и даже не институтское; своеобразное прочтение, в котором я словно прошёл экстерном все другие прочтения – и школьное, и институтское, прошёл разом всю свою беззаботную, бесшабашную весёлость. А как я смеялся… как я заразительно смеялся…

Смех оборвался разом. Я стоял в камере один на один с собой, с миром, с властью «великого инквизитора», с книгой, с этой странной главой, так странно оказавшейся у меня в руках, и чувствовал, что я уже совершенно другой… Словно меня разом переместили, разом передвинули из моей весёлой, пьяной бесшабашности на ступень, о которой сказано: «Во многой мудрости много печали…». С мудростью было не очень. Но печали – хоть отбавляй.


И когда я сегодня слышу, как школьники говорят: «Достоевского мы уже прошли», я печально улыбаюсь – счастливые!.. А я всё никак не могу пройти… Я всё время возвращаюсь в ту камеру (или в те камеры), к той книге и к той главе, пытаясь получить ответ на наивный, почти детские вопросы: «За что?.. Кто?.. Зачем?..»


Все последующие жизненные попытки вступить вокруг этого вопроса с обществом в диалог кончались для меня полным провалом. Даже самый безобидный мой рассказ «Полустанок», рассказ просто камерный – не в смысле тюремный, а по его лиричности, был назван в писательской организации города Новосибирска – «пасквилем на нашу советскую молодежь…». Затем на этот же и другие рассказы мне передали в КГБ «Рецензию» от одного известного в Новосибирске писателя.

Увы! «Рецензию» эту я увидел не в журнале, к примеру в «Сибирских огнях», рядом с моими рассказами, а получил из рук сотрудников КГБ, за спинами всех журналов и всех читателей. Что ценность «Рецензии» делало и (по сей день) делает для меня сомнительной… В своей «Рецензии» писатель Юрий Магалиф лишал меня «мирового братства писателей». Примерно в то же время по линии КГБ со мною было проведено «профилактирование», суть которого сводилась к следующему: «Сядете… Сядете, Иван Григорьевич… А вы уже знаете, что это такое…».


Что такое «сядете», я уже немного знал… И передо мной вставал вопрос: «Что делать?..» Подаваться в так называемое диссидентство и дальше в Америку… В КГБ так мне и говорили, словно подсказывали. «Куда вы теперь, Иван Григорьевич, в Америку?..

Но Америка у меня ассоциировалась со словами Свидригайлова, который, прежде чем пустить себе пулю в лоб, сказал:

«Я уехал в Америку!..».

Да, и в Америку я уже пытался уйти ещё тогда, в моей юности, через печную трубу той общей тюремной камеры… Заключённый по кличке «Бельмо», он же «Одноглазый», с которым я пытался уйти за пределы тюрьмы, сформулировал наш дальнейший путь от стен тюрьмы так: «В Среднюю Азию из Туркменистана, в Афганистан, там Пакистан – и в Америку!..» И я как бы уже побывал в Америке…

В Америку я не уехал. Отчасти в силу своей природы, своей натуры, своих ощущений бытия, отчасти – поверил писателю Достоевскому, что Америка для русской души, что пуля в лоб. Я сжег всё на ту пору мною написанное на болоте за городом и ушел жить в лес, на одну глухую базу. Где и провёл, просидел добровольно в глухом, почти одиноком поселении ни «два года незаметных», как у Пушкина, а уже двадцать два, но также «незаметных». Из этого моего лесного одиночества и выпало мне приглашение на вашу конференцию. И если я ни с тем… и не туда… и то, что я написал – не то… то прошу меня извинить. Это всё художник Николай Жуков спровоцировал меня, вручив мне «приглашение», и решительно сказал: «Поедешь… Готовься…».


***

То, что я приготовил, или то, что из меня довольно спонтанно вылилось, выплеснулось наружу, не претендует ни на какое научное или литературное изыскание в личности и творчестве Достоевского. Можно считать, что, как тому девяностолетнему старику-инквизитору, мне просто захотелось «высказаться за долгие годы молчанья». И если мне откажут в братстве знатоков, любителей и почитателей Достоевского так же, как когда-то отказали в «мировом братстве писателей», то я нисколько не обижусь: «Я знаю жизнь. Люблю свою семью…».

И к Пушкину или Достоевскому мы приходим, поднимаемся по-разному и с разных сторон. И те, которые, по выражению того моего тюремного надзирателя, в той лютой камере «ползали», тоже поднимаются… Но далеко не все из тех камер поднимаются до российской конференции на тему «Достоевский», пусть даже случайно, как ваш покорный слуга. Увы, многие из тех, что «ползали» в той или в таких камерах, потом, в какой-то час, поднимаются, как из «тайных пропастей земли…»; и тогда у тех, кто мирно, беспечно и сладко спит в тёплых и мягких постелях, начинают шевелиться волосы и в глазах, полных неземного ужаса, застывает немой вопрос: «За что?..»


Перечитывая, что я по велению художника Николая Жукова «приготовил» и с чем собираюсь на конференцию, к ужасу своему осознаю и вижу, что о Достоевском я ничего и не сказал, и никакой такой малоизученной стороны Достоевского перед собравшимися на конференции не раскрою. И даже в финале, где «Конец – делу венец», ничего лучшего, кроме того же наивного «за что?..» – не придумал. И на конференции моё «за что?..» будет звучать и выглядеть, как если бы на собрание учёного совета, состоящего из академиков, профессоров и доцентов в приоткрытую дверь забрёл, невесть откуда, ребёнок, какой-нибудь Филиппок, и начал задавать свои детские, наивные вопросы: что?.. за что?.. почему?..

Но, говорю вам, когда вопрос заходит о бытии и о Достоевском, о его романах, я действительно не могу перешагнуть, оставить в стороне ту камеру… моё первое с ним знакомство… и этот мой вопрос: «За что?..» И когда я вижу, как на наших глазах – в огне, дыме, пыли и пепле – в одну минуту исчезают с земли высоченные небоскрёбы Америки, эти символы американской цивилизации, «американской мечты», с заключёнными в них тысячами душ, проваливаются в «пропасти земли», в «геенну огненную», то во всех мольбах, криках о помощи, во всём ужасе душ, во всех глазах, в последний раз глядящих на земной мир, я вижу безумие и слышу всё тот же вопрос: «За что?..».

И глядя на нарастающую картину земного бытия среди всей нашей роскоши, нашего «потребления» именно в таком аспекте – разверзающихся перед нами «пропастей земли», нахожу, что наши юные чада, заявляющие, что Достоевского они уже «прошли», немного торопятся… Нам ещё предстоит спотыкнуться… и с ужасом отпрянуть, повернуть обратно… В нашем учёном, высокообразованном уме нам ещё предстоит пережить «безумие» и вспомнить хоть какую-нибудь молитовку, хотя бы наподобие такой: «мать земля…».

Боюсь, что именно нашим, сегодня ещё юным чадам предстоит проходить начертания «Великого инквизитора», самые мрачные начертания этой книги, этой главы. И не теоретически, а по-живому… решать вопрос «хлеба земного и небесного…», «решенья личного и свободного» или «коллективного бессознательного…». Пройдёт ли человечество?.. И куда дальше?.. И в каком месте этого шествия мы находимся относительно начертаний «великого». Об этом, обо всем хотелось бы на конференции услышать, поговорить, пока у нас ещё есть время. Хотя уже бытует мнение, что «Времени нет – остались только сроки…».


***

Да, что я приготовил после слов художника Николая Жукова: «Поедешь… Готовься…» – ни в какое учёное достоевсковедение, конечно же, не шло; я это прекрасно понимал, просто выплеснулся… Но на конференцию поехал, решив, что там скажу или не скажу – видно будет по ходу действа… На конференцию со мной поехала и моя жена – как «группа поддержки». Она сказала: «Что бы ты там ни сказал, я знаю, ты глупо не скажешь. Мне интересно, как тебя там воспримут…»

– Ну, коли интересно, то едем…