Журнал «Парус» №81, 2020 г. — страница 12 из 54

Я прочла все молитвы, которые знала наизусть, и мне стало немного лучше. «Не я первая, не я последняя», – успокаивала себя, переключившись на размышления о своей семье. «Мама, папа, дедушка Андрюша, бабушка Нюра, миленькие…», – шептала я в серый предрассветный сумрак палаты. Делалось легче, но до конца тревога не уходила. Я перебирала в голове судьбы своих родных и вспомнила вдруг мамин рассказ про её отца, моего дедушку Андрея, который три дня раненый лежал в альпийских горах. Товарищи, ушедшие на задание, вернулись за ним, но что он в те три дня чувствовал и как прожил их? Сегодня никто из нас уже не знал и представить не мог.


Наступил первый день нового года. На моём счету числился тайный побег из роддомовского заточения (больше чем на сутки!), весёлый поход в супермаркет, где я с наслаждением, с девятимесячным животом широко вышагивала за тележкой, встреча праздника в кругу родных и любимая комната с небесно-голубыми в серебряную искру обоями.

– Я вас не видела. И ночью проверять не буду. Только чтобы на «скорой» сюда не возвращались, иначе всех под монастырь подведёте, – громким хриплым голосом говорила всем «мамочкам с креветками внутри» пожилая дежурная медсестра, явно уже проводившая старый год.

Вернувшись в свою палату, к ночи я опять погрузилась, было, в тревожные мысли про железную спицу – завтра наступал срок, объявленный врачами. Но через несколько минут вдруг почувствовала – начинаются роды!

«Наконец-то! – прошептала я, бросив благодарный взгляд вверх. – Наконец-то!»


***

…Он аккуратно подтянул себя поближе к дыре – так, чтобы лучше были видны седовато-синие клочья тяжёлых облаков. Сегодня с утра моросил мелкий колючий дождик, но даже скудный унылый свет обложных туч казался ему той поддержкой, без которой внутри зарождалось отчаяние. Он вдыхал холодящий запах прелых листьев и сырой земли, перемешанный с небесной влагой, думал о своей незавидной ситуации и о том, что нужно быть сильным и не сойти с ума в этой земляной яме.

Дыра, служившая одновременно окном и входом в его небольшое убежище, была чуть осыпана по одному краю прелыми листьями, ветками и лохматыми комьями рыжей глины. Эту крохотную землянку рыли наспех, но Андрей, несмотря на высокий рост, отлично в ней помещался – да и о комфорте ли рассуждать на войне?

Оставшись один, он надолго, до самого вечера приклеился взглядом к краю дыры и уже запомнил рисунок его очертаний, похожий на географическую карту какого-то таинственного острова. Когда край дыры начинал плавиться, а потом двоиться в глазах, он чуть смещал фокус и смотрел в небо. Наверху сменяли друг друга дождевые тучи, оставляя размазанные акварельные следы. Постепенно темнело. Его серо-голубые глаза сперва вбирали густую блекло-синюю небесную гуашь, а потом – сизую, набирающую яркость мглу. Иногда он смежал веки и его тянуло впасть в дрёму, но сверху и снизу слишком ощутимо веяло прохладой – он ёжился и, превозмогая боль, глубже вдыхал сырость осеннего леса, как будто ища точку опоры в зыбком пространстве, снова, делая усилие, упирался глазами в жидкое тёмное серебро небесной бездны.

Ноющая боль в левой ноге была гораздо неприятнее, чем сырость и холод. Эта боль то не давала уснуть, то наоборот – погружала в состояние, близкое к нереальному – ко сну наяву. Периодически он отчаивался и впадал в панику или, поднимая глаза к дыре, грезил несбыточными надеждами на то, что вот-вот ребята вернутся за ним на машине и что в этом случае он скоро окажется в тёплом и сухом, пропитанном белым светом советском госпитале с опытными доброжелательными сестричками. Но потом спохватывался: автомобилю сюда не проехать, а чтобы добраться до ближайшего советского госпиталя, нужно пересечь Австрию и Венгрию, и тогда только начнётся СССР – Украина!

Теперь же – его первая ночь в земляной яме была хоть и тихой, но не украинской, а австрийской и таких ожидалось как минимум ещё две, а то и… он даже не хотел думать о худшем.

Вопреки здравому смыслу Андрей то и дело воображал себе всякую всячину: представлял свежий хлеб, только что вынутый из печи, завёрнутый в белый, с ярко-красными ромбами и крестами по краям, рушник; видел парное молоко, галушки со сметаной, горячий жирный борщ, тоже красный и густой; потом откуда-то выплывали карие глаза крепкой селянки в белой блузе с красной же вышивкой.

Он вспоминал, как незадолго до войны в их маленьком зауральском посёлке мать со звучным именем Мила-Людмила пекла хлеб, как она быстрыми чеканными движениями рубила капусту и ловко утрамбовывала крошево в деревянной кадушке, как он, крепкий шестнадцатилетний парень, возвращался с братьями с поля, его мышцы гудели от работы, и тогда казалось, что он был готов съесть целого телёнка.

– Матушка, опять бурьян рубишь? – всю зелень и овощи он называл бурьяном.

Она вскидывала такие родные ему синие глаза, улыбалась и тут же опускала их, молча продолжая шинковать крепкий кочан.

Даже сейчас, в этой земляной норе, ему помстился запах свежей капусты. Он приподнялся – но тут же понял, что это тянет прелой сырой листвой и мокрой глиной.

Он не голодал – товарищи оставили ему почти всю тушёнку, а в полевой сумке ещё лежали сало и сухари. Были даже сушки из груши-дички, которые он сам насушил на отдыхе у костра длинной августовской ночью. Тогда их маленький отряд особого назначения два дня стоял у реки Стырь, на украинской земле. Сушки можно было заваривать как чай, а можно было есть как конфеты.

В действительности он не так уж часто думал о еде – словно и в мыслях был парализован. Больная нога ограничивала его подвижность, и точно так же ограничено было его сознание, уже впитавшее в себя всю зябкость осенней альпийской ночи и одиночество утра, и тоску долгого вечера, безотрадное ощущение покинутости, и физической немощи.

Товарищи должны были вернуться за ним примерно через три дня, выполнив задание – само собой разумелось, что со своим ранением в ногу он не мог идти с ними.

И вот он, уставший от шока первой боли, от того, как мучительно доставали пулю, от перевязки и осознания себя раненным, уже лежал на ворохе сухих листьев и еловых веток в расширенной лисьей норе под откосом пологого склона. Вход в нору засыпали землёй и привалили камнем для маскировки. У противоположного края вверху пробили для Андрея небольшое дверь-окно.

Он начал ждать, когда за ним придут, почти с первой минуты своего одиночества. В этом постоянном ожидании прошли первые сутки, потом протянулись ещё один день и ещё одна ночь. Над ямой, где-то наверху, на склоне, кто-то каждую ночь хрустел ветками; он догадывался, что это звери. Но близко подойти они не решались – видимо, интуитивно не желая познакомиться с его автоматом, да и одежда была пропитана отпугивающими запахами солярки и мазута – за два дня до ранения он помогал ремонтировать трактор, тягавший артиллерийские орудия.

Пару раз, когда хруст веток раздавался в угрожающей близи, Андрей нащупывал рукой свою единственную гранату. Но шума без лишнего повода он поднимать не хотел, помня слова Валентиныча: «Ты должен раствориться в лесу – быть тише воды, ниже травы». Поэтому Андрей не разжигал костра, чтобы не привлечь внимания дымом.

Дважды в сутки он с большим трудом выбирался из своего логова по нужде, настороженно ловя лесные звуки и в то же время отпуская в себе чувство условной кратковременной свободы от заточения. Он полной грудью вдыхал ароматы поздней осени, наслаждался ощущениями открытого пространства, видами лесных гористых далей, кожей чувствуя свет, обступивший его со всех сторон. Он обтекал взглядом рельефы наваленной под деревьями, скрученной и покоричневевшей листвы.

Разрешив себе пятнадцать минут такого отдыха, Андрей опять полз к своей норе и медленно совершал погружение в полутьму, где всё сгущалось – сырость, запахи, пространство и, как ему казалось, время.

«Что может чувствовать человек, похороненный заживо?» – эта мысль в первые сутки его одиночества назойливо сверлила мозг, обдавая душу холодящим неверием в своё спасение. Ему казалось, что сейчас он, будто подвешенный за раненную ногу, болтается на хлипкой верёвке над пропастью – и чтобы чудо спасения совершилось, должно сложиться в одну цепь сразу множество благоприятных обстоятельств: если, выполняя задание, выживет его группа, если за ним вернутся, если найдут, если не решатся бросить его вот так… Но нет, они не способны на такое предательство…Если он дождётся своих без приключений, если враг не найдёт его раньше…

«Вот и могила моя», – он гнал от себя эту фразу, начинавшую всё отчётливее звучать внутри него ближе к вечеру вторых суток и притягивающую другие, не менее мрачные: «Я – как раненный волк в волчьей яме»; «Они не вернутся»; «Они изменят маршрут»; «Нарвутся на немцев или замаскированную мину»; «Они задержатся на неделю или на две, загнанные в ловушку или вынужденные идти в обход, а когда за ним придут – будет уже поздно…». Но потом он вспоминал серые, слегка прищуренные глаза командира и немного успокаивался: «Не-ет, Валентиныч за версту почует недоброе – хоть десант, хоть патруль, хоть мину, на полметра зарытую в землю. И все у него всегда возвращались и вернутся живыми.

Только дождаться. Главное – дождаться».

Образ командира перекрывал поднимавшуюся было в его душе волну паники и даже, казалось, утихомиривал боль в ноге. Тогда Андрей засыпал.


На вторые сутки к вечеру он ощутил необъяснимое беспокойство. Усилилась боль в ноге; ему даже показалось, что он чувствует какой-то не совсем обычный жар – липкий и тяжёлый, распирающий изнутри, сдавливающий виски.

Раньше намеченного он, против воли, начал впадать в дрёму. Одновременно пытался выползти из её засасывающей трясины, но на него неотвратимо надвигался какого-то другой, особый сон – как казалось, опасный и смертельный. Только тянущая, пекущая боль возвращала ему сознание – но возвращался он снова в сон. Следуя за своей болью, Андрей хотел очнуться, пошевелить рукой или хотя бы повалиться на бок, чтобы вытащить себя из мутной дрёмы – но тело его будто сковало невидимыми цепями, в то время как сознание в панике металось так, что было уже трудно дышать.