Кстати, вождь поднимает руку к небесам, уж не в Царство ли Божие призывает? Но вот, словно осознав такое совсем не диалектическое противоречие, изваяние покачнулось на гигантском постаменте и медленно, но неумолимо начало падать на меня. Видно, ему не понравилось то, что оно увидело за облаками. Или же невидимая молния подкосила его. Наконец, просто умная бронзовая голова его закружилась.
Что есть духу я припускаюсь по набережной. Как же надоело бегать сегодня! Прямо в какого-то стайера превратили меня (или в спринтера?). Беззащитной спиной чувствую, что вот сейчас бронзовый кумир, никогда не сидевший на бронзовом коне, догонит меня и боднёт чугунной, простите, бронзовой головой в мою бестолковку, прямо в податливое хрустящее темя или в гибкий позвоночник, проверяя его на прочность, или же, стометровый, раздавит меня, как букашку-таракашку, и не останется от бедного Евгения даже мокрого пятна. В самом прямом смысле. Но нет! Бронзовый кумир валится-рушится слева от меня, и боковым зрением вижу, что голова легко отскакивает от тела, как кочан бронзовой капусты, и катится вперёд, обгоняя меня. Из шеи торчат остатки обломанного лифта и обрывки разноцветных кабелей.
На бегу обращаю внимание на свадьбу, вывалившуюся, кажется, из Второго Обыденского переулка. Впереди парень с девушкой задорно отплясывают что-то вроде чечётки. За ними следует гармонист, старательно разворачивающий цветастые меха, потом невеста с женихом, а там уж и гости, народ. До ушей доносится частушка:
Мы не сеем, мы не пашем,
Мы валяем дурака,
С колокольни ручкой машем,
Разгоняем облака.
Мне хочется остановиться и поздравить молодожёнов, таких счастливых сегодня, но я пролетаю мимо, как вихрь, не забывая прихватить с собой звонкую и такую животрепещущую частушку. Рифмы понравились. Только ручкой ли они машут?
Голова несётся впереди по Пречистенской набережной, звонко задевая фонарные столбы и теряя остроугольные бронзовые клинья с увековеченной кепки. От этого она гремит ещё громче своей внутренней кепковой (или кепочной?) пустотой. Сквозь остроугольные зияющие дыры при каждом круговом повороте шишковатого неровного шара на асфальте мелькают библиотечные книжные полки, расставленные вдоль мозговых извилин.
Если указующий перст величиной с двухэтажный дом, думаю я на бегу, то какова же голова? Это ведь двенадцать пальцев, то есть, минимум, двадцатиэтажка. И вот теперь этот дом-голова (или головодом?!) скачет зигзагами, оставляя вмятины в размякшем за день асфальте то носом, то ухом, то острой бородкой, катится вдоль по Питерской, то бишь по Пречистенской, как в другое время и в другом месте катилась голова Берлиоза (не известного французского композитора, а популярного в русской словесности булгаковского председателя МАССОЛИТʼа, которому Аннушка оттяпала кумекалку круглым, но тупым трамвайным колесом).
Уже совсем далеко от домсоветского пьедестала, перед Первым Зачатьевским переулком, головодом неожиданно подпрыгивает, ломая парапет, и лихо, но тяжело, всем весом, ныряет в безвинную реку. Там, наискось пересекая водную артерию (или вену?), он по инерции таранит недовзорванный корабль Церетели с фигурой то ли Колумба, то ли Магеллана, то ли Америго Веспуччи, а может, Крузенштерна или даже самого Петра Первого, ведь, как всем известно, он основал и построил Москву. А может, не Москву. Но какую-то столицу он всё же воздвиг. Это точно. Впрочем, я, кажется, отвлёкся.
Итак, от удара бронзовое (тоже бронзовое! сколько же ценного сплава истратили понапрасну!) церетелевское судно (не путать с судном больничным!) послушно валит мачты и паруса на бочок и уходит под воду медленно, как Титаник, который был сделан не из титана и даже близко не стоял с античными Титанами, что он и доказал в первом же плавании.
Бедная Москва-река! Она всего этого не заслужила.
Постойте-постойте! А откуда тут изваяние от мастерской Церетели? Его ведь ещё и в помине не было во времена ДС? Что за смещение времён и пространств? Или Зураб – это незаконнорождённый шаловливый сынишка Ё-Фана? Мы знали другого Церетели – Ираклия. Блестящий оратор, противник «апрельских тезисов» вождя всех народов, пророчески обличивший главного большевика: «…Совершается разделение России на два непримиримых лагеря… линия гражданской войны прошла через сердце демократии».
Двадцатиэтажная голова вождя и церетелевский корабль перегораживают русло между Пречистенской набережной и островом Балчуг (он же – да здравствует топонимика! – Садовники, Болотный, Безымянный, Кремлёвский, Золотой). Вода в реке начинает подниматься. Искусственная запруда. Попробуйте, бросьте в Москву (не в город, а в реку) такое зданьице, и образуется ещё одно Московское море.
Еле переводя дыхание, достигаю места падения. Гигантский шишкастый несъедобный колобок (я от дедушки ушёл, я от бабушки ушёл!) уже в воде, но до меня долетают мелкие брызги, выбитые из реки мёртвой циклопической, но двуглазой головой. Значит, от кого-то из них уйти колобку всё же не удалось.
Прогулочные пароходики-теплоходики застряли с двух сторон. И даже те, которые на подводных крыльях, не могут взмахнуть ими, как речные птицы, и перелететь через искусственную плотину. Что делать? – спросил бы обязательный для школьной программы Чернышевский. Was zu tun ist? (или was ist zu tun?) – удвоил бы вопрос теперь уже не обязательный для чтения вождь мирового пролетариата, вспомнив мамочкины уроки немецкого. А может, он изрёк бы без выкрутасов: Was tun? Brennende Fragen unserer Bewegung. Но Чернышевский жив только в мёртвой программе, а так – он давно умер. На романный же его вопрос до сих пор никто не ответил. Все уверяют: они знают «чтó» надо, но когда доходит до дела, получается по-премьер-министерски – «хотели как лучше, а получилось как всегда» (вариант: «никогда такого не было, и вот опять…»). В общем, два шага назад in unserer Bewegung.
Одни кораблики, наткнувшись на плотину из головы вождя и зурабовского корабля, возвращаются обратно к причалу возле Киевского вокзала, другие плывут назад, к Новоспасскому монастырю. Из воды же высовываются только насмешливый блестящий бронзовый нос вождя, словно отделившийся от лица, и козырёк дырявой кепки, заполненной мутной волной. Теперь в кепке другая пустота – водяная, стоячая, не проточная. Из зурабо-церетелевского опуса над водой не торчит совсем ничего: ни мачт, ни парусов, ни корпуса, ни Колумба-Магеллана-Веспуччи-Крузенштерна. Даже покрытого настоящим золотом свитка в руке рулевого не наблюдается.
В свои права вступает закон сообщающихся сосудов. Волны из реки Москвы рвутся в Водоотводный канал, уровень его поднимается, постепенно заливает Ударник (имеется в виду не барабанщик джаз-банды, а ударник соцтруда) и Болотную площадь. Участники унылого и запоздалого митинга спасаются на Большом Каменном мосту, а кто-то на Патриаршем.
Скоро пригоняют подъёмные краны (уж эти-то точно не безбашенные). Пытаются вытащить голову. Водолазы на глубине сверлят кепку, темя, ввинчивают крюки, зацепляют тросом и медленно вытаскивают кукундер (не путать с цугундером) со дна реки.
«Что же вы делаете?! Надо было сначала решить, куда её девать, на чём увезти, а потом уж вытаскивать». Вода хлещет из полупустой бронзово-библиотечной головы, с радостью возвращаясь домой, в родную реку. Кабели свисают из шеи, словно жилы и нервы, болтаются, раскачиваемые водными струями. Как вы можете творить такое зрелище! Огромная голова. Над ней, как в порту, с нескольких сторон нависли изогнутые ажурные журавлиные шеи башенных кранов. Тросы кажутся ниточками. На них висит, покачиваясь, голова с желобами извилин и всей крупнейшей в стране пустой библиотекой. Вождь всё так же гордо и слепо смотрит в туманную и недосягаемую даль коммунистического будущего. Ему совсем не мешают струи грязной воды, омывающие бронзовый, искусственно преувеличенный гранёный лбище. Таким только ворота прошибать, те самые, которые ведут в некоторое царство, в тридевятое государство. А крановщики не знают, was ist zu tun с головой. Опять это надоедливое «что делать»: поднять-то подняли, а дальше… Так она, бедняга, и висит на тонких, как мулине от фирмы Anchor, тросах.
Мне совсем не светит возвращаться к станции Дворец Советов, спускаться в подземные, геометрически выверенные кишки метро и я иду пешком куда глаза глядят. Хоть в Химки, хоть в Медведки, как пел наш бард. Мне всё равно – любить иль наслаждаться. Лишь бы оставить далеко позади, за незрячей спиной, и ДээС, с его не устоявшим на ногах крутящимся бронзовым кумиром, и Эмпайр, и Стейт, и билдинг, и Циклопа, и Гулливера, и Колосса Родосского, и даже египетского Хеопса.
Сумерки заметно густеют. Иду по набережной, не оглядываясь. К парапету придвинуты лотки с книгами. Продавцы уже убирают печатную продукцию, упаковывая её в баулы. До завтра. На одном из скромных складных брезентовых лотков вижу два оставшихся сиротливых томика. Радищев, Путешествие, то ли из северной столицы в первопрестольную, то ли наоборот. Ах да! Наоборот – это у Пушкина. Рядом с Радищевым – Гоголь! Открываю Николая Васильевича на первой попавшейся странице и углубляюсь в удивительный, немного странный мир фантастического реализма:
«Вот какая история случилась в северной столице нашего обширного государства! Теперь только, по соображении всего, видим, что в ней есть много неправдоподобного. Не говоря уже о том, что точно странно сверхъестественное отделение носа и появленье его в разных местах в виде статского советника, – как Ковалёв не смекнул, что нельзя чрез газетную экспедицию объявлять о носе? Я здесь не в том смысле говорю, чтобы мне казалось дорого заплатить за объявление: это вздор, и я совсем не из числа корыстолюбивых людей. Но неприлично, неловко, нехорошо! И опять тоже – как нос очутился в печёном хлебе и как сам Иван Яковлевич?.. нет, этого я никак не понимаю, решительно не понимаю! Но что страннее, что непонятнее всего, – это то, как авторы могут брать подобные сюжеты. Признаюсь, это уж с