Не замечала – хмурая! – ни бедующего мужа, ни трухлявых вкруг него стен, загораживающих мир.
Что нынче скрывать, страшно ему было. Вроде как сотворялся всамделишный конец света, от которого не скроешься ни в каких весях.
Мужик крепился. Однако мороз шибал по коже. И лезли из упавшего сердца всякие слова. Что потребные, что непотребные, в которых смысла не различал, а только если – душа стонала, изливалась болью.
– Пошла сей же момент прочь! – мотал башкой огородный жилец.
Он глушил в себе бездумно подступающие рыданья. Но бороться с нутром своим – небось, закачаешься напрочь, когда оно исходит горем.
Натоха скрипел зубами в подушку:
– Не мучь меня. Чего тут потеряла? Гадина ты!
Колотило хромуна, ровно в падучей. Воздуха не было такого подле Клавдеи, чтоб дышать легко и свободно.
Вот хоть и всяко животворило приветное солнце, но густой на манер киселя приключился воздух. Тот самый – с пляшущими возле мшистой стены золотыми пылинками.
В горло он мужику никак не проходил, и оттого грудь у калеки ходила ходуном. Хозяин пчельника царапал ее ногтями, длинными по причине отрастания. Оно, ясное дело, не до ножниц и брадобрейства было ему в одиноком сарае.
Чуть остыв, глава бедующего семейства приказывал:
– Встань, Клавдея, передо мной другой раз!
Уходом напрочь не уходила она, восставала. И вскоре посветлевшим стало являться ее лицо.
Теперь жена приходила с распущенными волосами. Тянулась не куда-нибудь, а к солнышку. Оно по-прежнему старательно старалось – просвечивало всю как есть хилую огородную строению.
Изгибалась мать Натохиных ребятишек и в забытьи трепетала, будто березка на теплом майском ветру.
– Лапочка моя, – шептал хромун. – Не знаю, как мне быть. Нет ведь здесь иной, окромя тебя. Ты всё-таки жена моя. Не погуби!
Слабость входила в руки-ноги пчельного мастера. Лежал он и сам себе не верил: надо же как переворачивало всего!
Нестихающая боль жгла дотоле огнем сердце. А вот нынче смиренно полегчало. Тишина там, где раньше гремел тучный гром небес и рушилось всё вокруг. Где шла под откос семейная – с малыми детьми – жизнь.
Значит, оклемалась больная душа? Что греха таить, тихая минута не задобрит весь громкий недобрый час. Подплывала недолга. Наваливалась ополченно. Опять шалели Натохины зенки, текла соль по щекам. И рвался из нутра новый мученический стон:
– Встань передо мной, жена. Ответ давай. За что мытаришь меня? Чего тебе надобно?
Выступала из темных лесных далей Клавдея. Ласково гладила ребятишек по головам. Сильными руками брала их и баюкала у груди.
Что за причина была ей отвечать мужу ласковым смехом? Наверное, думала о чём-то хорошем. Нежная светилась у нее улыбка. Глаза были ясные и спокойные. Ноги крепко стояли на земле, утопая в деревенской уличной пыли босыми пятками.
Жадно смотрел на нее обитатель сараюшки. Одно чувствовал – очищалась его душа, наполнялась живым светом.
Так отлеживался он во пчельнике на огородных низах. Если и ждал, то вот чего – должно добра в сердце накопиться по мере, достаточно для дела. По капельке собирал. И над кажинной капелюшечкой сутками, бывало, напролет трудился.
Если глянуть с досуже равнодушной стороны – не рассудить, с какой стати уж очень сильно страдал. Ведь корчился мужик, будто баба рожающая. Но это не понять лишь той стороне, которая не интересуется ничем, окромя себя.
У Натохи затем вот что произошло.
Месяца полтора трудился над обездоленной душой. Как насобирал свою меру добра, взял овчинную доху и подушку, подался в дом.
Увидела его Клавдея – пыльного, красной бородой заросшего – испугалась. К детишкам, сидящим у стола, отступила. Сказала еле слышно, присев рядом с ними:
– Пришел, значит. У нас готов суп с перловкой. Есть-то станешь?
– Давай, – ответил Натоха почти спокойно. – От горячего не откажусь. Налей. А то я всё больше пробавлялся солониной из погреба.
Потом он в баню сходил, сменил бельишко, укоротил отросшие ногти, побрился, причесался перед зеркалом. Жена вкруг него порхала всполошенной перепелкой.
Ей бы услышать еще кой-какое слово. Но хромун помалкивал до поры.
Ввечеру Клавдея согрела чай. Стала потчевать неразговорчивого супруга ватрушками. И всё ждала, ждала пристрастной беседы.
Ребятишек она пораньше уложила спать. Ведала – разговор вдумчивый будет, по нынешней оказии ничуть не окольный.
– Ты не суетись теперь, – сказал Натоха, ополовинив стакан с чаем.
Допил его, не глядя на жену. Покашлял, чтобы взбодрить себя. Вздохнул, потому как не сапоги всмятку вознамерился жене предложить. В конце переживательных концов высказался вполне определенно:
– Мой ребенок, поняла?
– Родится который?
– Он самый. За своего стану считать.
Жена молчала. Не знала пока, что и как сказать. Искала слова, а подходящих не находила, хоть возьми и заголоси.
Натоха всё загодя продумал. Потому как раз ни одного слова и не утерял:
– Обижать тебя не буду и его тако же. Нельзя нам с тобой разводить свару. Поглядеть если, ребятишки вон растут, им не требуется для роста камнепадный таковский гам.
Мелкими частыми слезами рассыпались Клавдеины глазыньки. Заколыхалась вся, шагнув к стулу возле окна. Того и гляди сядет мимо.
– Погоди. Чего сердце рвёшь?! – помягчел Натоха. – Ты что полагала? Я тебе зверь лесной?
С тех пор стала задумываться жена пчельного мастера.
На мужика своего много больше прежнего поглядывала. Чему дивилась? Кудрям его густым. Рукам, что к топору да рубанку были способны дальше некуда.
Украдкой заглядывала в его очи, богатые синевой – там ли не зло потаенное какое?
Поднимет он глаза на жену, и примечает она: истинно в них неблагонамеренности нет. Одно лишь мягкое светится добро.
Растаяла Клавдея, словно воск на пару. С последующими днями хромун стал ей дорог. Лучилась, на мужа глядя. Вскоре дочку родила благополучно.
Степанида в крестные напросилась. Клавдея на сей раз приласкала старуху. Поставила ей литровую баклажку медовухи.
Веселилась бабка. Но про любовь пела песни… как бы точнее сказать… опасливо поглядывая на молодух.
Костер потухал, накалив, затем испепелив собранную сухмень. Остро пахло овражными прелыми листьями.
Мне, будто после огорчительно соленого, захотелось пить. Сорвал на холмике под березкой запотевшую вечернюю земляничину. Она обожгла рот сладкой и одновременно буерачно кислой хладостью.
Жадно глотал ягоды и слушал, как рокотал далекий вспомогательный трактор. Изредка он замолкал, но потом с утроенной силой приближался, будоража сумрачную тишь ополья.
Над обширным Володимерским краем ангел ночи – если таковые наблюдались в природе – расправлял свои крылья.
– Вот каким образом, – хрипло сказал Коробин, приподнимаясь с кучи валежника.
– Дела наши, – поддержал его я, вспомнив стародавнее деревенское выражение. В котором если и было согласие, то слишком общее для того, чтобы считать его безусловным.
– А что касаемо пенсии, – упрямо продолжил Филипп, – то я за нее молитву возносить не стану никому. Хоть даже председателю страны. Заработал ее в честном труде, понял?
Он с непонятным отчаянием выругался в овражную темь. Крепко был зол на шофера Мишку?
К тому времени был я уже наслышан о Муромском лесе, возле которого проживали родственники матери моей. Причем в количестве столь большом, что о многих не имел даже понятия. Лес этот, как известно, уходил далеко на юг, и добирались его зеленые волны аж до славного своей стариной города Мурома. Что сказать хочется? Переселенцы днепровские, видимо, в свое время не случайно обосновались возле территории племени, давшего название городу. Мурома – исконные обитатели здешних мест – люди были вовсе неравнодушные. Недаром их богатырь вдруг очутился на службе у киевского князя Владимира.
Илья Муромец прославил и родину свою, и того самого победительного Владимира, что не раз давал успешный отпор воительным кочевным племенам. Легенд на этот счет существует предостаточно. Но раз дыма без огня не бывает, значит, и подвиги богатырей киевских имели, как говорится, основания для того, чтобы остаться в памяти славянских народов.
Мои родственники изобильно ведали всякого разного о соседях, что предпочитали жить в борах и рощах Приокской Мещеры. Правда, не было разговора меж нами о том – странный обмен произошел в обозримо коротком временном промежутке, когда днепровцы пришли сюда, а бесподобный воин Илья вдруг ушел отсюда и объявился могучим богатырем, как раз постоянным защитником города на Днепре.
Может, тут нет случайного совпадения?
Именно что произошло взаимопонимание? Объединение язычников в тайном стремлении и византийское христианство познать, и дать от ворот киевских поворот неустанным нападениям кочевников?
Повсюду ходили древние кобзари, и всюду внимали им насельники земли Русской. И вероятно, примечали они гораздо больше того, что примечаем ныне мы, современные читатели былин. Поскольку древние летописцы имели отношение к монастырским заведениям – к служению Христосу, – то и не было им особых указаний насчет занесения в свои писания слухов и намеков касательно языческой предприимчивости.
Ох, надо нам размышлять постарательней об истории государства нашего! Если Карамзин кому-нибудь единственный свет в окошке, то позвольте кое-кому повнимательней всё же всматриваться в памятники устного народного творчества.
Так полагаю по сию пору.
А еще думаю: сказители владимирского ополья (довелось их послушать) что-то уж слишком близки стародавним – мудрым в своей песнопевности – кобзарям, знавшим нечто большее, чем монашеские летописи.
С чего бы мне поведали о любви столь великострастной? В устном народном творчестве, кстати, присутствует легенда о муромских насельниках. О князе Петре, что полюбил простую девушку, женился на ней вопреки сословным предрассудкам. Бояре, начав могуче протестовать, вынудили князя с женой удалиться в дальнюю деревню. Но их сила не смогла перебороть силу добротворной любви.