Могучим Ильей Муромцем предстал перед народом Петр на бранном поле необоримой любви: бояре были вынуждены позвать его снова. И он успешно княжил, и умерли они с женой совместно. Как жили. В один день.
Владимирцы мои! Что за необоримость мне явлена была в окраинном уголке Муромского леса?!
Не сразу понял. Потому что вот как произошло.
После дорожного приключения спалось крепко. С утра пошли разные дела, и я отложил рассказанную историю – как бы лучше выразиться – подальше. Пристрастно вспомнил о ней спустя много лет, когда постарел самым что ни есть пенсионным образом, когда закончились навсегда мои поездки в ополье владимирское. Слухи дошли: один за другим поумирали рассказчик, его соседи – все герои истории. Кривулинские «Петр и Феврония», нет вас на белом свете, но жива моя память о простых деревенских людях, которые по большому счету уж нисколько не простые.
Виктор СБИТНЕВ. За именем
Рассказ
Мать родила его на плохо обструганной лавке, охая и причитая. Немного оклемавшись, она сунула ребёнка мужу и наказала ехать в церковь, чтобы побыстрее окрестить дитё при образах: в уезде тогда начиналась холера. Церковь стояла в Старинском, на горе, поэтому виднелась в ясную погоду вёрст за двадцать. Село это славилось также своими шумными ярмарками, где покупали всё: от фунта гвоздей до молотилки. Отец новорождённого поехал с братом, которого жена снарядила за поросёнком. «Крёстным будешь», – сказал родитель. На этом и порешили.
Дорога шла полем. Лес оставался верстой левее. Сначала по утреннему холодку ехалось легко. Колёса в селе загибали хоть куда, и телега катилась мягко. Ребёнок спал. Братья грызли горох, покуривали да поплёвывали. Однако час спустя, несколько раз робко скользнув по горе с благословенной церковью, солнце вдруг глянуло на мир во все глаза, по-июльски пристрастно и колюче. И сразу защипало в носу от пыли, запищало возле лица по-комариному, а над лошадью взялись глумиться оводы. Она недолго вертела коротко обрезанным хвостом и перешла на галоп, теряя по ветру пену и едва не доставая задними копытами оглоблей.
Ребёнок проснулся и уже не замолкал до самого Старинского. Брат правил, едва справляясь с ретивым животным, а несчастный отец, задыхаясь от пыли, кое-как закрывал дитё рогожкой.
В Старинское словно ворвались. Лошадь, однако, несла уже странным образом: ни рысью, ни галопом, а так как-то – ни то ни сё. Лица, шеи и руки братьев посерели, мальчик охрип. Возле крайнего колодца напоили измученную животину, потом напились сами и, обливаясь до пояса, смотрели с состраданием на дитё.
– От ить, чёрт-жена!
– Оно, конечно, да…
– Что да?
– Мрут ведь, братуха?! А вдруг! Не приведи Господь!.. Нехристем помирать и дитятке малому не годится.
Они пропитали хлебный мякиш сцеженным молоком, завязали в редкую материю, поднесли ребёнку к губам. Раз пять он недовольно выталкивал мякиш изо рта, но потом успокоился, часто зачмокал и словно как задремал.
Минуту посовещались, решили сначала исполнить главное. Брат несильно хлестнул разомлевшую на солнце кобылу – телега дёрнулась и заскрипела в гору. Проехав два-три переулка, мужики услышали нарастающий шум, в котором угадывались голоса людей, и крики животных, и звон посуды, и многое другое, едва ли могущее быть узнанным на слух.
Базар развернулся на площади во всей красе в какой-нибудь полуверсте от церкви. И в это бесхлебное время чего, однако, на нём только не было. На берёзовых столах влажно краснели неизвестно как выращенные до срока крепкие татарские помидоры, горки белого налива, казалось, просвечивали на солнце, а зелёный лук жирными пучками неистово зеленел тут и там по базару, разбавляя своим сочным цветом бурые груды первой свёклы, плоские кругляши жёлтой репы и оранжевые россыпи завозной черешни. Бородатые мужики с Суры бойко торговали зеркальным карпом и золотым линем, ловко выуживая скользких рыбин из пузатых корзин с крапивой. Столетний дед, сухой, как камышина, тряс на ветру полудюжиной свежесплетённых лаптей и кричал, подыкивая: «Лапти-и-и-и!» Круглолицый и краснощёкий дядя в кожаном фартуке разрубал пополам огромную свиную голову, пятачок которой, с кулак величиной, выплёвывал на передник его соседки крупные сгустки крови, словно уже живя какой-то новой, самостоятельной жизнью. Продавали здесь и лошадей, и коров, и коз, и овец, и…
– Поросят дают! Эх ты… – вдруг неожиданно тревожным голосом выкрикнул брат.
– Где увидал-то? Ничово не видать! – откликнулся голос из-за спины.
– Вона мордовка с мешками зля лапотника. Айда узнам! Тута рядом.
– Может, опосля?
– Чо опосля? Разберут али уйдёт куды-нето, – не унимался брат и, уже не ожидая согласия, направил кобылу с дороги к площади.
Поросёнка выбрали сразу. В отличие от своих собратьев, он сидел возле ног мордовки и, казалось, насмешливо посматривал на мешки, из которых сам не так давно был извлечён. Поросёнок взял своим задором и какой-то совсем не поросячьей вежливостью. Когда его передавали из рук в руки, он всего один раз настороженно хрюкнул, но с телеги глянул ещё приветливее, и видно было, что новые хозяева понравились ему больше прежних. Самое же странное в поросёнке было то, что он уже имел кличку, на которую живо откликался.
Довольные покупкой, неспешно ехали по базару. Вид у обоих был по-хозяйски гордый. Ребёнок спал. Поросёнок сосал новому хозяину палец и повиливал хвостом.
– Жена одобрит. Она сама из проворных, ей тоже палец в рот не клади, – рассуждал брат и, шутливо пугаясь, выдёргивал палец из поросячьего рта.
Вдруг неизвестно откуда взявшийся вихрь надул пузырём рубахи, закрутил в воздухе пучки сена и базарного сора, взлохматил весь рынок и, подняв к синему небу всё, что не успели схватить, унёсся Бог весть куда, оставив разинутые рты и… матерное слово. Остро запахло солёным огурцом.
– Эх, а ведь надо бы, братуха, того… как полагашь? – хозяин поросёнка с надеждой глянул на брата.
– Оно, конечно бы, и надо, да в церкву-то больно не с руки. А ну как поп дух сивушный учует? Попрёт, небось.
– Не попрёт. Моя баила, он сам с ранья трескат.
Телега в это время поравнялась с красноносой бабой, весело взиравшей на округу:
– Ну что, страннички, с покупкой, что ль?
– Сама вишь!
– Ай да поросёнок!.. Справнай, справнай! Такой не сдохнет, если чово такого не сожрёт по своей проворности.
– Небось, не сожрёт.
– Так её, того, покупку-то, застрыхывать надоть. А то не по-людски. Сдохнет покупка!
– Я те сдохну! Давай, чо у тея есть?
– Медовка, мужики, медовка! Сама мёд качала, сама ставила, сама пробу сымала.
– Давай нам с брательником по кружке.
Баба, тут же замолчав и приосанившись, старательно нацедила в кружки жёлтой браги и дала по огурцу. Братья чокнулись, сдунули воздух на сторону, запрокинули свои бородатые подбородки и, крякнув, как положено, разом захрустели огурцами. Брага была хоть куда. Жаром прошла по нутру и тут же бросилась в голову. Огурец душисто отдавал укропом и смородиной.
– Можа, ещё? – заговорщицки спросила торговка. – Тогдашки и возьму меньше.
– Валяй! – теперь уже махнул рукой старший брат.
Выпили. Съели ещё по огурцу. Хорошо было кругом, празднично! Базар гудел, товары пестрели густо и пахли смачно. Братья давно не видели такого стечения народа, давно не чуяли этой волнующей базарной праздничности, давно не брали в рот хмельного. И вот сейчас они разом ощутили, что, несмотря на холодную зиму и войну с германцем, бесхлебье и начавшуюся холеру, они живы-здоровы, сидят на телеге, пьют и едят. От прихлынувших волной чувств старшой глянул заботливо на братниного поросёнка и ткнул ему в пятачок недоеденный огурец. Поросёнок громко захрумкал, высоко подняв мордочку и устремив глазёнки куда-то вдаль. Огуречный рассол, блеснув росой на рыльце, беззвучно падал на настеленное сено.
– Как бишь его, братуха, кличут?
– Зотик!
Младший был доволен именем и произнёс его ещё раз, медленно растягивая звуки:
– Зо-о-тик!
Выпили ещё и, налив полчетверти на дорогу, щедро расплатились упавшими в цене ассигнациями.
К церкви подъехали, когда солнце клонилось за полдни. Привязали лошадь у ограды, рассуждали здраво: с дитём отцу идти надо – крёстному тоже надо. Поросёнка в церковь не попрёшь, но и не оставишь – сопрут. Долго думали. Три раза обнялись и облобызались. Тогда родитель рыгнул, тяжело сполз с телеги и подытожил:
– Хрен с ним. Бери поросёнка, только за пазуху, что ли.
Поп долго не рассусоливал. Лишь спросил, откуда и чьи. Взял сперва деньги, потом приготовил купель и всё остальное… Ребёнка распеленали. Он не кричал, а только смотрел на свечи, которые отражались в его глазёнках неровным мерцанием. Святые смотрели со стен и из-под купола с всепрощающим вниманием и молчали. Братья, осоловело моргая, слушали попа, иногда крестились, смотрели в купель со святой водой и подавленно вжимали головы в плечи. Но когда поп приготовился наречь новорождённого крещёным именем, с крёстным что-то произошло: он заёрзал, засучил руками, пытаясь запахнуть полы кафтана. Поп глянул да так и остолбенел с открытыми святцами и разинутым ртом: на его деяния внимательно смотрела поросячья морда.
По дороге домой пели песни и, славя Христа, прикладывались к четверти. Ребёнок почти не плакал, а только пялил свои круглые глазёнки. Отец опахивал его рогожкой и никак не мог вспомнить его имени.
Домой приехали поздно и, получив от жён крепких тумаков и затрещин, с сознанием вины забылись тяжёлым похмельным сном.
– Как ребёнка-то окрестили, ирод? – спрашивала наутро жена мужа, который, бестолково вращая красными белками, никак не мог взять в толк, чего от него хотят. Но когда увидел в руках жены скалку, что-то вспомнил и попросил позвать брата:
– Он знат. Он ещё на базаре говорил.
Брат пришёл как ни в чём не бывало, только помятое лицо несколько выдавало его.
– Чо, забыл, что ли? Вот те на! Имя-то какое! Тоже мне родитель!