Журнал «Парус» №82, 2020 г. — страница 57 из 63


Сентябрь 2016г.

Иван ЖИЛКИН. Судьи

– читатели и время…


Воспоминания


ГЛАВА 2

Родня


Семья наша только что отошла от главного корня – от купцов Жилкиных, где отец был старшим сыном и главным работником, и это недавнее прошлое было овеяно поэзией и легендами.

Шло это, впрочем, не от отца и не от матери. Отец молчал. Редко-редко упомянет какой-нибудь забавный случай из прежней большой семьи. А мать лишь много лет спустя и только на мои настойчивые расспросы рассказала кратко и скупо об этой прежней жизни, и рассказ её был далёк от поэзии.

Поэзия и легенды шли от брата Фёдора. Он уже умел любить и приукрашивать прошлое, хотя было ему едва четырнадцать-пятнадцать лет. Там, у Жилкиных, по его словам, жили силачи и весельчаки. Там пылали горны, там шла ловкая работа, там сыпались шутки и проказы. Он даже в сказки вплетал кузнецов Жилкиных. Так, например, сказочку о козлятах и волке он подавал мне в таком виде:

«Пошла коза по делам и говорит козлятам (блеющим голосом): “Козлятушки-детушки, сидите смирно, носа наружу не высовывайте и никому не отпирайте, а то бирюк вас съест”. Тоненьким голоском: “Ладно, мамынька, ладно, никому не отопрём”. А волк подсмотрел, что мать ушла, и тут как тут. Грубым, отрывистым голосом: “Козлятушки-ребятушки, пустите, отоприте, ваша мать пришла, молока принесла”. Тоненьким голоском: “Нету, нету, не обманешь! Слышим, не маменькин голосок!” А волк побежал в кузницу, к дедушке Василию. “Дедушка Василий, поточи мне поскорее язык, потоньше сделай”. Ну, дедушка Василий ему живой рукой на точиле подточил, маненько калёным железом прижёг, молотком прировнял, и волк опять туда же. Фальшивым, сладким голосом: “Козлятушки-детушки, отоприте, пустите, ваша мать пришла, молочка принесла”. Козлятки обрадовались, голоса волчьего не узнали, поскорее дверь отперли, а волк их всех и слопал».

Сказочка эта создалась в таком виде в прежней семье, и Фёдор слышал её от отца, который в редкие минуты любил пошутить, но брат расписывал её прикрасами, усиливал голосом и мимикой. А меня сказочка очень огорчала. Жалко было козляток. Как это они сплоховали! Как это – волка приняли за мать! Но больше всего недоумевал я и досадовал, зачем дедушка Василий подточил язык волку. Сказочка была для меня серьёзной явью, и шутка до меня не доходила.

Но брат с таким увлечением рассказывал о добром умном дедушке, о приветливой бабушке, о весёлых дядях и, главное, о кипучей огненной кузнице, что заряжал и меня увлечением, и я не понимал, зачем же мы ушли из такого прекрасного места.

Краски, впрочем, не совсем совпадали с размалёвкой брата, когда я попадал в дом Жилкиных. Казалось мне там грязновато, тесно и скучновато. Дедушка Василий остался в памяти бледной, неясной тенью. Так себе дедушка, не очень. Густые волосы с завитушками, седая, хорошая борода, внимательные глаза, раза два погладил меня по голове, а больше ничего не запомнилось. И как он потом исчез из жизни – ни одной чёрточки об этом не сохранила память.

А бабушка Акулина, высокая, худая, тёмная лицом, молчаливая, кажется, меня даже немножко пугала. Она оставалась довольно долго после дедушки главой дома, и все к ней сходились по обычаю на Пасху христосоваться, на Рождество – поздравить, в последний день Масленицы – в Прощёное воскресенье – попрощаться. У нас говорили: «Ну, нынче пойдём к Жилкиным», то есть в дом, где бабушка Акулина, и я долго, до школы, не знал, что мы тоже Жилкины.

Дяди, положим, были весёлые. Около бабушки оставались два младших брата отца – Константин и Николай. Хотя и были они громадные, горластые, глазастые, но я не пугался их. Они осторожно хватали меня жёсткими ручищами, о чём-то ласково спрашивали, и белки на их закопченных лицах хорошо поблёскивали. Немножко обижало только, что часто глаза у них светились насмешкой, и они приставали ко мне с какими-то шутками, которых я не понимал.

А в кузнице я пытливо озирался. Должно быть, я ждал тех диковинок, о которых восторженно рассказывал брат Фёдор. Ничего диковинного, однако, не примечал. Чёрный, земляной пол, так изобильно усыпанный ноздреватыми перегарками из горна и всякой железной россыпью, что приходилось очень осторожно переступать босыми ногами с места на место. Потолок высокий, с дырявой, прожженной крышей, где голубелось кусочками небо, два горна, две наковальни (братья Константин и Николай потом, когда каждый женился, работали отдельно), два точильных жёрнова на подставках, и на обе стороны дырявые и широкие, как ворота, двери.

Мне давали покачать меха. Я пыхтел вместе с ними и глядел, как разжигались под струёй воздуха красные угли и как тёмная полоса железа среди углей сначала краснела, а потом покрывалась белым налётом. Дядя Костя выхватывал её и стремительно переносил к наковальне, а дядя Николай высоко взмахивал большим молотом, бухал по красному железу, и во все стороны летели огненные искры.

– Ага, испугался! – гоготали они, когда я отбегал подальше.

Дядя Костя повёртывал клещами красную полосу и ловко постукивал по ней небольшим молотком. Дядя Николай бухал своим большим молотом равномерно и непрерывно, а дядя Костя постукивал в промежутки, и выходило очень ладно. Искры летели слабее и слабее. Дядя Костя совал совсем потемневшую полосу в огонь, сильно качал меха, снова вытаскивал красную полосу, с ловкой и точной быстротой переносил её щипцами к наковальне, и опять летели весёлые и страшные искры, я пятился подальше и удивлялся, как это храбрые дяди не выжгут себе глаза.

– Дуй, бей, давай углей! – вскрикивали они в лад со своими молотками и почему-то насмешливо подмигивали мне.

Знающий брат Фёдор и это мне потом объяснил. Тут опять сказочка с дедушкой Василием. Один хитрый бес вздумал научиться кузнечному делу. Он прикинулся смирным парнем и пришёл к дедушке Василию. Возьми, говорит, в ученики. Дедушка Василий сразу смекнул, какой гость пожаловал.

«Ладно, говорит, учись. Только делай сразу без зазеву всё, что прикажу. Делай шибче. В кузнице дело горячее». Ну и начал его мотать. «Дуй, бей, давай углей, точи, верти, кузнецу подмети». Бес завертелся, запарился, задохнулся, выругался по нехорошему и стеганул из кузнецы.

Дяди не договаривали ради детского уха кое-какие крепкие словечки, и оттого подмигивали мне непонятно.

А тем временем из горячей полосы вылеплялись на наковальне подковы, крюк или щеколда. Вещь опускали в кадку с водой, и она с коротким шипом испускала последний жар.

Занятно и жутко, когда заводили лошадь в станок перед кузницей. Лошадь билась в испуге, а её подтягивали на верёвках, чтобы она висела. Потом загибали и подкручивали одну ногу, чистили копыто, и тот или другой дядя мчался от горна с горячей подковой. Шипело копыто, валил дым, пахло жжёным рогом, стучал молоток, загоняя гвозди в копыто. А лошадь бешено колотилась в станке, глаза её на вздёрнутой голове наливались кровью, и страшные копыта на трёх других ногах били по воздуху во все стороны.

От брата Фёдора я узнал, что дядя Николай наловчился ковать лошадей без станка. Просто клал на колено копыто и подковывал, конечно, холодной подковой.

Этим он прославился в городе, и его звали купцы ковать лошадей на дому. Ещё больше, кажется, прославился дядя Николай своим озорством. Он не просто пил, а с треском, шумом и буйством. Случалось, что и дома у себя он крушил мебель и бил посуду. Фёдор рассказывал об этом почему-то с удовольствием и чуть ли не с гордостью. А я посматривал на дядю Николая с недоверием. Хотя в кузнице он был весёлый и смирный, но мне мерещилось, что глаза у него ненадёжные, озорные.

Неподалёку в том же ряду сидел в своей кузнице дядя Андрей. Сидел он скучный, задумчивый. В кузнице пусто, горн холодный. Кажется, я ни разу не видел его за работой. Работа к нему отчего-то не шла. Он часто подходил к той кузнице, где работали дядя Костя и дядя Николай, и, прислонившись к косяку, молча глядел на стремительную возню своих удачливых братьев. Дядя Андрей, помнится мне, был какой-то серый: потёртая, серая, в дырьях и заплатах одежонка, серая борода. И в тесном дому у них было как-то серо и пустынно, должно быть, от бедности. И тётя Вера была тихая и серенькая. И мой ровесник, их сынишка Лёня, тоже был худенький, тихий и серенький. Тут, видимо, была такая долголетняя и привычная голодовка, такая безысходная неудача, что все давно уже смирились и притихли.

Почему-то дядя Андрей был не такой горячий и способный, как братья. А мне нравилось бывать у них. Иногда я ночевал здесь. Дядя Андрей неловко подсовывал нам с Лёней какие-то поломанные игрушки, рваные картинки и пробовал не очень удачно занимать и смешить нас. Но детское сердце, должно быть, чуяло, что дядя и тётя добрые, и тут не было тех озорных и непонятных шуток, которые тревожили меня в кузнице дяди Кости и дяди Николая. На молчаливого и тихого дядю Андрея иногда что-то накатывало, и он начинал говорить горячо, быстро, возбуждённо. Однако слова и речь у него были такие странные и несвязанные, что я и позже плохо понимал его. Кажется, плохо вникали в его редкие речи и взрослые, что, впрочем, не помешало ему прослыть в старости оратором и неожиданно возвыситься в мещанском обществе.

Был ещё дядя Кирьяк. Ведерник. Он жил в своём доме, рядом с бабушкой Акулиной. И домик поставил он себе неплохой, двухэтажный. Наверху жили, внизу гремели железом. Дядя Кирьяк был самый молчаливый из всех братьев. Он только посматривал на меня жёлтыми глазами и приветно кивал, когда я забирался к нему в мастерскую. Правда, тут и разговаривать было трудно. Гремело сизое листовое железо, гремела белая жесть под молотками, визжали большие ножницы, разрезая, как бумагу, железные листы. А на полу густо лежали железные стружки, завитушки и обрезки. Тут надо было очень хитро и ловко шагать, чтобы не порезать босые ноги. Дядя Кирьяк стучал молотком день и ночь. Позади него вырастала горка вёдер и ведёрок, тазов и ковшей. И рядом с собой сажал он своих сыновей, едва они подрастали. И он настучал себе не только двухэтажный домик, но и низенького, чалого, резвого иноходца, на котором на масленицу обгонял в санках на Московской улице купеческих рысаков.